Tags: Факультет ненужных вещей

Не ложися на краю

Михаил ПЕРЕПЕЛКИН *
Рисунок Сергея САВИНА

А то – сам знаешь что! А еще – не облизывай руки и не показывай пальцем. И упаси тебя Боже переспрашивать одно и то же по сто раз: любопытной Варваре на базаре нос оторвали. Как оторвали? Как оторвали неизвестно, но если будешь вести себя так же, как она, тогда узнаешь обязательно. Ну что, ты всё понял? Тогда не крути головой и не канючь.

1

Что еще «не»? Это мы знаем с пеленок. ни в коем случае не грызи ногти и не ковыряй в носу. Будешь грызть ногти – в тебе заведутся глисты, а не прекратишь ковырять – сломаешь палец и так и будешь жить со сломанным. Еще не жадничай – это некрасиво, и не разбрасывай игрушки – ты уже взрослый. «А что, взрослые не разбрасывают игрушки?» Не говори глупости, сколько можно?! «Ладно, не буду. А как отличить глупости от умностей?» Тысячи вопросов и почти ни одного ответа – и так с утра до вечера.


[Spoiler (click to open)]
Ответов нет, а вот зато «не» и «нет» – на каждом шагу, просто куда ни глянь. Не лезь к тете! Не отбрёхивайся! Не ной и не «мамкай»!
Эти «не» – как будто штакетник, которым были огорожены палисадники перед домами в том самом Гринтауне, который и сегодня снится мне по ночам. Наш палисадничек – небольшой, и штакетины, которыми он огорожен, низкие, а вот рядом палисадник соседей, и его штакетины – высоченные-высоченные, в два моих роста, но войти в него невозможно, потому что он весь зарос сиренью. Потому никто в него и не входит, а вот зато в нашем, малюсеньком, весь день настоящая толчея.
Здесь и все разговоры, и «секретики» под кленами, которые делаются так: выкапывается неглубокая ямка, в нее складываются всякие разные стекляшки, пуговицы, хорошо бы, конечно, и монету, но монеты дороги: на девять копеек можно купить коржик, а на десять – мороженое. После этого наверх кладется кусок стекла (вон там, за домом, его видимо-невидимо), и всё это присыпается сверху землей или песком. Называется – «секретик». Значит – никому-никому! Ну, или почти никому. Да ладно, не дуйся, покажу тебе, но только один раз. Не ной, говорю, чего разнылась? Давай, еще беги ябедничать, ябеда-корябеда! «А что он мне секретик не показывает?!»
И так вся жизнь, как тот самый забор из штакетника: планка сверху, планка снизу, а между ними – много-много штакетин: не делай этого, не ходи туда, не дружи с этим. Одна к другой штакетинки – мышь не проскочит. А не будешь слушаться – отдадим тебя в переделку. Что такое переделка? Ну, это приезжает такая машина, в которую сажают всех, кто не слушается, и там их переделывают в других детей, послушных. Вот и будет тогда тебе праздник непослушания!
А что потом? Потом – школа, и там свой штакетник, где всё еще сложнее. С одной стороны – взрослые: «не хами» и «не огрызайся», а с другой – свои, приятельские: «не выпендривайся» и «не парься». Парятся только ботаники, а вот у неботаников – своя философия, воодушевляющая, хоть местами и малоприличная: «не с… в трусы», но и в компот не делай того же самого. «Не бзди!» – это мягкий вариант, другого приводить не буду. «Не будь жмотом» и «не каркай». Выучил? А теперь – повтори! И ни в коем случае «не умничай!».

2

Сделаем паузу – поговорим про Италию. В Италию мы ездили года два или три назад, когда все еще могли полететь или поехать куда душе угодно, не опасаясь обедов в кафе и ресторанах и лежания на многолюдных пляжах.
Но началась моя Италия еще раньше, года за полтора до нашей в нее поездки. Однажды мне позвонил или написал незнакомый человек, представившийся Виктором, который сообщил, что собирается на пару недель в Италию и хотел бы доехать там до городка Пеннабиль, где жил и похоронен поэт и сценарист Тонино Гуэрра, соавтор и приятель Феллини и Тарковского. Сегодня, по его словам, в этом городке продолжает жить спутница и муза мастера Лора Гуэрра, с которой он и хотел бы встретиться и пообщаться, а заодно – подарить мою книжку о Тарковском, в котороЙ и для Гуэрры тоже нашлось место. «Вы не против?» Да нет, я-то, конечно, не против, но кто же вас к Лоре Гуэрре пустит – вы что, с ней знакомы? Нет, знаком с ней Виктор не был, но это его совершенно не останавливало: поблагодарил за книгу и уехал домой складывать чемоданы, пообещав по приезде рассказать, как и что. «А если вы все-таки к ней прорветесь, попросите, пожалуйста, черкнуть для меня пару слов на листочке, если нетрудно». На этом мы расстались, и я, честно признаться, почти выбросил из памяти и моего нового знакомого с его фантастической идеей, и спутницу автора «Амаркорда» и «Ностальгии» вместе взятых. Почему выбросил? Всё очень просто: в Италии я тогда еще не был, и она мне казалась другой планетой, а уж поверить в то, что сам Гуэрра ходил по той же самой земле, на которую можно просто приехать на взятом в аренду автомобиле, я не мог бы никогда и ни за что.
Но вот прошло недели две или три, и мне снова позвонил Виктор: «Я готов рассказать вам о нашей поездке и отдать листочек со словами от Лоры. Она вас благодарит». Не стану пересказывать, как всё там было: что-то я недопонял, а что-то, возможно, и забыл. Пусть Виктор напишет об этом сам и проиллюстрирует своими прекрасными фотографиями, которые он во время этой поездки в Пеннабиль сделал. Скажу только, что и в саду, и в доме Гуэрры он побывал, с музой встретился, книгу подарил и пообщался, как и планировал.
Вставали ли на его пути итальянские «не» и «нет»? Может быть, и вставали, но то ли южное солнце и морской воздух, то ли пицца и макароны под вино и нестареющего Челентано как-то их нейтрализовали, что ли? «Понимаете, мы позвонили и объяснили, и нам сказали: «Да, пожалуйста, приезжайте».
А года полтора спустя мы тоже полетели в страну макарон и Челентано. Остановились в маленьком курортном городке Риччоне, освоились на пляже и в отеле, выучили меню в маленьком ресторанчике, а день на второй или на третий, затосковав по интеллектуальному труду и таким же развлечениям, отправились искать местный музей, чтобы познакомиться с местностью и влюбиться, так сказать, в нее на веки вечные.
Музей мы нашли, но все этикетки возле экспонатов в этом небольшом музейчике были исключительно на итальянском языке. «English? Deutsch – на всякий случай поинтересовались мы у сотрудника музея, расписавшись, таким образом, в своем итальянском невежестве, и уже были готовы услышать простое и понятное «No». «No, signori (или как вас там), а на нет и суда нет – ни итальянского, ни международного». Так бы это, вероятно, и было, окажись мы на родине с большой и с маленькой буквы, но в приморском городке Риччоне всё было совсем по-другому. Не знаю, куда этот сотрудник звонил и с кем разговаривал, но минут через 15 у нас в руках был путеводитель по итальянскому музею на двух или на трех европейских языках. Руссо туристо, облико интеллектуале, плиз!
Но и это еще не всё. Дня за три до расставания с Италией совершенно случайно мы оказались на действе, аналогов которого не видели ни до, ни после. На этот раз это был город Римини, между прочим – родной город Федерико Феллини, того самого, и того самого «Амаркорда». Центральная площадь городка, которому то ли чуть больше, то ли чуть меньше двух тысяч лет, коляски, велосипеды, куклы, джинсы, рюкзаки, слоны, тигры…
Это был день, когда юные земляки Феллини вышли на площадь продавать вещи, из которых они выросли, и игрушки, в которые уже не играют. Я купил «Пиноккио» на итальянском, заплатив, кажется, евро или около того. Но дело не в этом, а в том, что все юные продавцы крутили итальянскими головами и ковыряли в итальянских носах, показывали пальцами и смело торговались с дядями и тетями. И никто не сказал им ни одного «не».
А может, «не» говорили, но мы, не зная итальянского, ничего не поняли?

3

Ну, а мы вернемся домой, на родину. А на родине – свой «Амаркорд», из штакетника. «Не высовывайтесь из окон», – предупреждают пассажиров трамваи. «Не курить, не сорить!» – вторят трамваям автобусы. И, кстати, – «не уверенне обгоняй».
Если вы родители – не пускайте детей на стройку, а если дети – не ходите в Африку гулять. Если нечаянно забрели на стройку сами, то – не стойте под стрелой. Пошли с детьми в зоопарк – не кормите обезьяну, а если в парк, но не «зоо», убедительная просьба, нет, требование: не купайтесь в водоеме. Не успели родить детей – «не ходите, девки, замуж» и «не спеши, коза, в лес – все волки твои будут».
В общем, не плачь, девчонка, ну и так далее. Не дергайся. Не занудничай. Не учи меня жить. Не лезь не в свое дело. Не бери в голову. Не парь мозги и не маячь перед глазами. Не зуди, в общем, не будь дурой и не сыпь мне соль на рану.
А я вот всё думаю: если бы не пели нам в детстве «Придет серенький волчок и ухватит за бочок», может быть, всё было бы чуть-чуть по-другому? И росла бы тогда наша сирень не за заборами из убогого штакетника, а совершенно свободно, радуя глаз и даря наслаждение, а все девки вышли бы замуж и были любимы и счастливы.

* Доктор филологических наук, профессор Самарского университета, старший научный сотрудник Самарского литературного музея имени М. Горького.

Опубликовано в «Свежей газете. Культуре» от 9 сентября 2021 года, № 17 (214)

Тот сам так называется

Михаил ПЕРЕПЕЛКИН *
Рисунок Сергея САВИНА

Недавно нам всем напомнили, что есть такая присказка. Дескать, «кто обзывается», ну и так далее. Признаюсь, что мне от этого напоминания стало немного кисловато: за сорок лет после детского сада я как-то немножко перерос эту детскую мстительную агрессию пополам с первобытной магией, кое-что прочитал и в чем-то разобрался, но извлеченная из ящика с детсадовскими игрушками присказка уже не хочет лезть в него обратно, как я ее туда ни заталкиваю. Вот и сейчас – скачет за спиной и делает мне рожи.

[Spoiler (click to open)]
1

Называя свою книжку «От двух до пяти», дедушка Корней прекрасно знал, что в этом самом нежном возрасте мальчики и девочки не только усваивают слова и словоформы, но и постигают самые разные премудрости жизни. Так, например, если нет сил отомстить обидчику кулаками – отбеги подальше и назови его дураком пузатым. Ну, или жадиной-говядиной, злой шоколадиной. Или врединой, до дырки проеденной. Вообще, детская изобретательность в этом деле, кажется, границ не знает: обзывалки есть на все случаи жизни, и лезть за обзывательным словом в карман никто и не думает. Обозвал – и всё, дело сделано: враг повержен, и ты вроде как победитель. Но не тут-то было. Ибо вот здесь-то у поверженного врага и открывается куча не куча, но некоторая парадигма поведенческих возможностей.
Враг может разрыдаться, заканючить – одним словом, согнуться под бременем магического «жир-пром-комбинат, сиськи-письки-лимонад». Этого-то нам и надо, и тут можно начинать праздновать победу! Но тот же самый враг мог броситься за помощью, например, к старшему брату или к воспитательнице: «А чо Перепёлкин обзывается?!»
И вот тут уже включались другие механизмы – от мягко-дидактических до жестко по уху. Но есть в этой парадигме и своеобразный ход конем, когда обзывательным проклятьем заклейменный неожиданно восставал из праха и, собрав в кулак всю силу воли, вдруг заявлял, как партизан на допросе: «Кто обзывается – тот сам так называется».
И вот тут начиналась уже настоящая игра в футбол, подходило время камбэка. «Пари Сен-Жермен» разгромил «Барселону», счет 4:0, испанские болельщики в трауре. Вы думаете – это точка? Не тут-то было! Вот и ответный матч, во время которого французы забили один и пропустили шесть мячей. Болельщики помнят, неболельщики понимают, в чем дело. Инициатору обзывательного спича здесь важно стоять насмерть и держать удар. А как его держать, если расстояние вытянутой руки ты уже покинул, а брошенный тобой топор войны вернулся к тебе же бумерангом?
В общем, время «от двух до пяти» – время непростое и требующее от того, кто этот путь проделывает, максимальной сосредоточенности и выдержки. Не зря, наверное, кто-то в этом возрасте застревает – надолго или навсегда.

2

Удивляюсь я любимым согражданам, наблюдаю – и удивляюсь.
Еду в трамвае 20-го маршрута, сидящая у окна пожилая женщина обращается к кондуктору:
– Дочк, ты мне подскажи, где выходить-то. А то ведь я уже забыла…
– На Советской Армии вам выходить. Сидите, не дергайтесь. Я скажу… Забыла она… А я всё за всех помнить должна, дел других у меня больше нет… Забыла – дома сидеть надо, а не по городу шляться, – потеряетесь ещё…
– А? Чего?
– Потеряетесь, говорю!
– Да я уже не раз терялась…
– Вот и сидите дома! У меня отца три раза в больницу ложили, а он всё сбегал. А чего сбегал – лежал бы и не дергался.
– Спасибо тебе, дочк. За доброе сердечко твое спасибо!
Кондуктор (в сторону):
– Ты гляди ж, она еще обзывается… Я тут о ней же забочусь, а она – вон как…
Аплодисменты, занавес.
А вот – акт второй, автобусный. 21-я маршрутка, на дворе – декабрь месяц. За рулем водитель лет за пятьдесят, с усами и в кепке. К водителю обращается молодой человек в черной куртке, трико и спортивной шапке:
– Откройте, пожалуйста, дверь.
В ответ – молчание.
– Чё, не слышно, что ли? Дверь откройте!
– Не открою.
– Почему?
– А я не хочу.
– Чё, уперся, что ли? Я тебя как человека прошу. Телефон дома забыл.
– А я открою на остановке.
– Ну ты, б…, м… Я ж тебя как человека попросил, а ты в з… лезешь.
– Ты что как со мной разговариваешь, сопляк?
– Не «ты», а «вы», с…, долбаный олень!
Едем дальше, диалог продолжается в тех же интонациях: дверь усы не открывают, трико и куртка бушуют. Слышится голос сзади:
– Эй, гражданин, веди себя прилично!
– А чё он – дверь открыть не может?
В это время маршрутка проезжает мимо «не своей» остановки – трико окончательно взбешено этим, со всей мочи пинает дверь и разражается новыми ругательствами.
Голос сзади:
– Эй, фраерок, перестань буянить.
«Фраерок» действует на трико отрезвляюще: голос молодого человека становится испуганно-заискивающим, как будто теперь он понял, кто в доме хозяин:
– А чо он обзывается-то? Я ж его как человека попросил дверь открыть, а он обзывается…
А то продавали мы тут квартиру – готовились к переезду, складывали потихоньку вещи в узлы-коробки, а сами продавали прежнюю и встречались с согражданами и согражданками. Между прочим, в коридоре пришедших ждали коробок тридцать с уже уложенными в них книгами, с буковками, напечатанными на бумажках, аккуратно разрезанными и к этим коробкам приклеенными. Почти такая же картина – на лоджии. Ну и плюс, разумеется, тот самый книжный шкаф, который уже стал героем отдельного текста, увидевшего свет на страницах этой газеты. Шкаф – несмотря на все стоящие рядом коробки – не опустевший, а только чуть-чуть вздохнувший своей трехсекционной грудью от пола до потолка.
Сограждане и согражданки осматривали жилое и прочее пространство, заглядывали в духовой шкаф и под ванную, щелкали выключателями и всем прочим. А вот дальше почти каждый считал необходимым высказаться относительно книг.
– Это кто это тут так читать любит?
– А зачем столько-то?
Мне кажется, что книги их не то чтобы обижали, но ставили в тупик, что ли. Отреагировать ведь на них как-то надо, не заметить нельзя, а как реагировать – почти никто не знает, потому что про нашу жизнь и про книги в ней вы и сами всё прекрасно понимаете. Вот и озадачивались мои покупатели, на вид – взрослые люди, а как доходит дело до библиотеки – дети детьми: сейчас вот отбегут, закатят мне какую-нибудь злую шоколадину и станут ждать, побегу ли я жаловаться или парирую так же, как это делают некоторые находчивые.
Чтобы как-то выйти из положения, я было попробовал объяснить:
– Ну, это для работы…
Лучше бы не пробовал, ибо теперь обидел так обидел. Обозвал «кузнецами косоглазыми» и добавил, что они «мышь подковали».

3

В детском саду было разно: временами – прикольно, временами – скучно и тягостно.
В первый же мой детсадовский день меня поставили в угол, за что – не помню, но что в мире есть углы, я начал усваивать именно с этого нежного возраста.
Помню, как нас водили в кино и как, возвращаясь летом с прогулки, мы все мыли ноги в каком-то корыте. Запах супа с горохом в коридорах перед обедом и рисование цветов в горшках, когда за окнами падал белый-белый снег. Костюмированные праздники и молочные пенки в каше. Забор, за который нельзя даже смотреть, и утомительный тихий час, в который так не хотелось спать. Были, разумеется, и «сиськи-письки-лимонады» с «жадинами-говядинами».
Но потом прошло много лет и прочиталось много книг, некоторые из которых путешествуют теперь со мной из одной квартиры в другую. И слышать «кто обзывается, тот сам так называется» сегодня от взрослых людей – как-то не очень: всё равно что нашел в шкафу старую-престарую карамельку и решил попить с ней чая.

* Доктор филологических наук, профессор Самарского университета, старший научный сотрудник Самарского литературного музея имени М. Горького.

Опубликовано в «Свежей газете. Культуре» от 26 августа 2021 года, № 15–16 (212–213)

Негрубо говоря

Рубрика: Факультет ненужных вещей

Михаил ПЕРЕПЕЛКИН *
Рисунок Сергея САВИНА

«Ну, грубо говоря, – говорят мои студенты, – грубо говоря, Татьяна Ларина в него влюбилась…» – «Позвольте, – недоумеваю я, – а почему «грубо говоря»-то? Она что, ему нагрубила? Влюбилась – и нагрубила?» – «Да нет, ну что вы, – улыбаются студенты, – нет, конечно. Это просто такая присказка: «грубо говоря». Что означает? Ну, «не совсем точно выражаясь», «не надо понимать меня буквально»… Но все вот эти выражения – как вам сказать, какие-то старомодные. А «грубо говоря» – нормальные слова, сегодняшние». Поговорим о присказках. Грубо говоря, конечно.

1

Присказки. Всё дело в присказках. Подстерегают тебя за углом, пристают и плетутся сзади, как будто тут они всегда и были. Ты их в дверь, а они в окно: «Да ты что, милый друг, неужели не узнаёшь? Мы же всегда здесь, с тобой, – и куда ты без нас?» Посмотришь, задумаешься – и правда, всегда вроде здесь, куда я без них денусь? Вот и идут они с тобой дальше – гордо так вышагивают, забегают вперед: грудь колесом, нос по ветру. И уже не они за тобой, а ты за ними едва поспеваешь.
Бабушкина двоюродная сестра приехала в нашу Колдыбань из Екатериновки Безенчукского района. С собой привезла несколько старинных икон, написанных на досках, и присказку «Москва с Питером». Иконы повесила в красном углу купленного ею в Колдыбани дома, а присказку носила с собой, довольно часто доставая из кармана вместе с каким-нибудь пряником или карамелькой. Без пряников и карамелек она не приходила никогда – не умела.
«Ну, как в школе-то, много книжек прочитал? – А в это время рука уже шарит где-то в таинственных глубинах кармана и вот, наконец, извлекает оттуда искомую карамельку. – Ишь ты, Москва с Питером!» Означала эта присказка ума палату, дескать, вон какой умный – две столицы в одной голове уместились одним разом! Впрочем, про две столицы – это я загнул. Потому что про Москву-то я, конечно, знал: «Бьют часы на Спасской башне» – и всё такое. А вот про Питер тогда, пожалуй, даже и не слышал. Ленинград – это другое дело. Это – «дремлет притихший северный город» и колыбель трех революций, блокада и Таня Савичева, та самая, которая «осталась одна Таня». А вот что такое Питер и каким боком он приклеился к Москве? Нет, этого я не знал, но присказку любил, так как чувствовал, что есть в ней что-то комплиментарное, хоть и сдобренное соусом иронии. Ах ты ж, Москва с Питером, у-тю-тю…

[Spoiler (click to open)]«Ну, кушать-то можно? – интересовалась спустя полчаса угостившая карамелькой сочленительница двух столиц, северной и порфироносной. – А то эти конфетки-то у меня, наверное, с прошлого года купленные». Конфетки были и впрямь «с прошлого года», и чаще всего я старался от них как-нибудь незаметно избавиться. Но бабушкину сестру любил – за ее присказки и деревенские словечки.
«Учись не учись, а дураком помрешь, – обычно грустно резюмировала она, прозаически снижая взятый было с помощью двух мегаполисов одический тон. – И унесут на мазарки, всё равно какой ты ни есть умный». Мазарки были чем-то вроде Питера – близким, но недоступным. В школе этому слову не учили, в книжках его не было. Хотя интуитивно я, конечно, понимал, что, если «унесут», то ничего хорошего от этих самых мазарок ждать не приходится. «А то носишься, понимаешь, всю жизнь, как савраска, а конец один». Питер, мазарки и савраски образовывали хоровод и кружились в этом хороводе вокруг Клавдии Лазаревны, проваливались в таинственные глубины ее карамелевых карманов, гремели лежавшими в них пряниками и вот, наконец, снова выбирались на свет Божий и летели вприпрыжку за Москвой-с-Питером, где утро красило нежным светом стены древнего Кремля и так же, как прежде, в черных бушлатах тихо шагали те же самые патрули…
А вот бабушка присказками не говорила, или я этого не запомнил. Запомнил только одну, почему-то привязавшуюся к ней в самые последние годы жизни: «И вот так живешь-живешь – и ни в честь, ни в славу». Какой она хотела чести, о какой грустила славе? Этого я не понимал, плохо понимаю и теперь. Наверное, подводила какие-то итоги и получалось вот это самое? Чем я должен был ее утешить, что сказать на эту грусть-печаль?
Бабушки не стало в 2004-м, а вот ее сестра, Клавдия Лазаревна, умерла раньше, в девяностые, – ускакала на той самой сказочной савраске куда-то в сторону мистических мазарок, где ее ждал часто упоминавшийся ею ее верный рыцарь «Варфоломеич», с которым она и жила жизнь в Екатериновке. Но незадолго до этого в ее дом зашли двое или трое бравых молодцев («Москва с Питером!»), которые сняли в красном углу все ее старинные иконы и, сложив их в большую клетчатую сумку, унесли на базар или в антикварный магазин. Парализованная карамельная Лазаревна лежала в это время в своем закутке, всё видела и слышала, вот только не могла ничего сказать. Да и что бы она им сказала? «Постойте, дескать, сынки, дам вам мятный пряничек. Ну что, кушать-то можно? Эх, сынки-сынки, Москва с Питером».

2

А мы – про присказки. Про присказки и про словечки.
Еду вечером в трамвае: «двадцатка», КРЦ «Звезда», следующая остановка – «Николая Панова». Пассажир пьяненький, остановку проехал, а «денег не плотит». Кондуктор и так, и так, а тому – хоть бы хны. Выставила, наконец, пьянчугу к такой-то матери, пригрозила: «Тут будем стоять, пока не уберешься!» Убрался, но только кондуктору показалось мало: победа победой, а триумф-то где? Открыла тогда окно и прокричала вслед вечернему посетителю Третьяковского филиала: «Чмошник, чувырла!» «Чемодан, чашка чайная», – проговорил я про себя, чтобы завершить этот фонетический ряд. Уж если взялись мы с кондуктором за букву «ч», держитесь! Всех чертей соберем, всех заставим чак-чак танцевать!
А когда трамвай поехал дальше, я вспомнил, как совсем недавно мы летали в Испанию. Барселона, Фигерас, горный монастырь Монсеррат… Когда ехали из аэропорта в отель, гид попросил: «Пожалуйста, если будете переходить дорогу по пешеходному переходу, улыбнитесь водителям остановившихся автомобилей, поблагодарите их улыбкой». – «Зачем? – не поняли наши соотечественники. – Они же должны остановиться?!» – «Понимаете, – пояснил гид, – здесь так принято: если люди как-то взаимодействуют друг с другом, они стараются сделать друг другу приятное». – «И всё равно непонятно – за что благодарить-то?» – не унимался соотечественник. И правда, за что? Чувырлы какие-то эти испанцы…
Уже перед концом отдыха мы пошли за сувенирами, выбрали Дон Кихота. Как без Дон Кихота прилететь из Испании – никто и не поверит, что там были! А так – вот он, наш Дон Кихот, и сейчас стоит совсем недалеко от меня – держит в руках раскрытую книгу, смотрит вдаль, мечтая о подвигах во имя своей Дульсинеи. Большой Дон Кихот, сантиметров сорок, если не больше. Выбрали мы его, отсчитали сколько-то евро, говорим: «Заверните, пожалуйста». Хозяйка лавочки, праправнучка той самой Дульсинеи из Тобосо, смотрит на нас и вдруг разводит руки в стороны. «У-у-у?» – спрашивает. Дескать, в самолет вам? «У-у-у, – соглашаемся, – у-у-у, «Боинг», Раша!» – «О-о! Раша, «Боинг»! Айн момент!»
После этих слов хозяйка исчезает, появляется пару минут спустя в сопровождении мужа. Показывает на нас, на Дон Кихота: «Раша, у-у-у, «Боинг»!» – «О! «Боинг»! – говорит ее муж. – Раша! Москов!» И вот после этого начинается аттракцион «упакуй Дон Кихота». Упаковывали они его вдвоем, споря друг с другом и друг другу помогая, – так, как будто это был их первый проданный Дон Кихот или первый Дон Кихот, которого купили гости из «Раши-Москов».
Разумеется, ни то, ни другое – не в точку. Разумеется, были и другие Дон Кихоты, и другие россияне. Но в этот вечер и в эту минуту их покупателями были мы, и хозяева лавочки были очень рады тому, что мы заглянули именно к ним, а не к их соседям, выбрали их Дон Кихота и заплатили им за него десять или двадцать евро. «Да это они разыграли перед вами спектакль», – сказали мне мои студенты, когда я рассказал им про наш поход за Рыцарем печального образа. Может быть, может быть – и спектакль. Но дело не в этом, а в том, что мне и сегодня радостно смотреть на этого самого рыцаря, заботливо упакованного для нас испанцами: «У-у-у, «Боинг»! Спа-сиба!»
Случилось так, что почти немедленно после прилета из Испании я пошел в киоск купить батарейку для фотоаппарата. Сейчас этого киоска нет, провалился сквозь землю. А тогда еще стоял – на углу Красноармейской и Фрунзе, спиной к строящемуся Аксаковскому скверику с Аленьким цветочком в придачу. Увидел за стеклом искомое – попытался рассмотреть название и цену. А, надо заметить, на дворе был сентябрь, батарейки на солнечной стороне, все ценники в киоске выгорели за три прошедших жарких месяца.
«А будьте добры, дайте мне, пожалуйста, батарейку», – рискуя быть съеденным чем-то недовольной киоскершей, промямлил автор этих строчек. «Какую еще батарейку?! – Полифем был явно голоден. – Вы что, цену сказать не можете?!» Цену я сказать в самом деле не мог: цену съело июльское солнце. Но Полифема дразнить не следовало, ибо раздразненный Полифем мог съесть и не подавиться! Высыпав передо мной весь ассортимент, владелец заветных батареек негодовал: «Ходют тут. Глаз как будто нет!..»
Где ты, Барселона? Покажи мне еще твой спектакль! Раша, «Боинг», Москов!.. Остановитесь передо мной, милые водители, и я всех вас поблагодарю! Всем вам улыбнусь и куплю всех ваших Дон Кихотов, и пусть они стоят у меня дома, чтобы не чувствовал я себя ни «чувырлой», ни «чмошником», ни чем-нибудь еще на букву «ч» и на другие буквы моего родного русского алфавита.

3

Студенты нынче – не грубые. Они и никогда у нас грубыми-то не были, как-никак – филологи. А нынче и вовсе стали вежливыми и нежными – дети девяностых подошли к концу, и за парты теперь садятся совсем другие дети других лет – нулевых. Их манная каша была не на воде, а на молоке, про «все умрут, а я останусь» они слышали только от старших братьев и сестер, и Интернет научил их тому, что пить-курить и всё на свете употреблять – совсем не модно. Это очень хорошо, и работать с этими студентами – одно удовольствие.
Но вот прицепилась к ним эта присказка: «Грубо говоря». И кружит вокруг них, забегает то вперед, то назад, ну просто не отступает ни на шаг. Рассказывают про что-нибудь поэтическое, и вдруг – «грубо говоря…». Я сначала вздрагивал, потом привык. Но всё еще уговариваю: «А может, не надо – грубо-то?..» Понимают они меня не сразу – привыкли. Когда понимают – соглашаются: «Ладно, не будем».
И откуда только эта присказка выползла, из каких таинственных карманов? Нет, карамельками в тех карманах, как видно, и не пахло. Ни карамельками, ни пряниками, ни – Москвой с Питером. Вот чмошники там валялись, давнишние чмошники, еще в ГУЛАГе купленные и так потом и не выброшенные за ненадобностью. И как от нее теперь избавиться?
А избавляться надо, не то проснусь я как-нибудь утром, а нашего Дон Кихота – и след простыл: убежал в свою негрубую Испанию…

* Доктор филологических наук, профессор Самарского университета, старший научный сотрудник Самарского литературного музея имени М. Горького.

Опубликовано в «Свежей газеты. Культуре» от 3 декабря 2020 года, № 23 (196)

Как по мне

Факультет ненужных вещей

Михаил ПЕРЕПЕЛКИН *
Рисунок Сергея САВИНА

«Ну, как по мне, – говорят студенты, – этот фильм – так себе…» – «В каком смысле, «как по вам»? – удивился я в первый раз. – Вы хотели сказать «с моей точки зрения»?» – «Ну да, – не стал спорить с занудной Марьиванной мой студент. – Я же и говорю: как по мне». С тех пор «точка зрения», посидев еще немного на задней парте, растворилась где-то в коридоре, а потом и вовсе покинула университетские корпуса. На ее место пришло и уже прочно утвердилось когда-то удивившее меня «как по мне», совсем скоро почувствовавшее себя хозяином положения и по-хозяйски утвердившееся в аудитории.

1

Сегодняшним первокурсникам – восемнадцать. Это значит, они родились в 2002 году. Красивая цифра, пару лет назад я даже придумал и прочитал абитуриентам лекцию на тему «2002 год в кривых рок-зеркалах», в которой рассказал про альбомы трех рок-групп, вышедшие в том самом две тыщи втором. «Аквариум» выпустил «Сестру Хаос», «Сплин» – «Акустику», а «Ленинград» – «Точку». В качестве иллюстраций включил Гребенщикова и Васильева – «Нам в школе выдали линейку, чтобы мерить объем головы» и «Сломано всё, разрушено всё», а вот Шнурова включать не стал – непечатно.
Сначала хотел остановиться на чем-нибудь другом, но студенты скептически заметили: «Какие это рок-зеркала 2002-го без Шнурова?» Пришлось прислушаться. И правильно, между прочим, сделал: об «Аквариуме» что-то такое слышал один присутствовавший на лекции абитуриент, о «Сплине» – половина, про непечатного Шнурова слышали все, и не просто слышали – знали его наизусть. Время назад, так сказать, всё разделилось вокруг на чужое и наше. Или – время вперед, но это – как посмотреть.
А смотреть надо, потому что вот они – вчерашние абитуриенты: выросли и пришли учиться на первый курс. И уже говорят, что «как по ним», то Тарковский и Герман «чо-то не то, не совсем». И этот, как его, Сокуров, тоже «чо-то не то». Это если про кино. А если не про кино, а, например, про литературу, то здесь, как по мне, тоже много не того.
Вот я и смотрю. Смотрю, слушаю и стараюсь понять своих студентов. Понять, что у них в головах, какие они слушали колыбельные песни, кто им их пел, какой у них образ прошлого и настоящего, каким они себе представляют будущее. Понимаю, наверное, не всё, но стараюсь: наблюдаю, складываю, пробую обобщать. Если ошибаюсь – поправьте.

[Spoiler (click to open)]
2

Как по мне родилось в 2002-м после трех недавних событий: в 96-м не стало Бродского, в 98-м грянул дефолт, а 31 декабря 1999 года ушел со своего поста понятно кто. Спектакль под названием «девяностые» завершился: отказавшийся после перестройки приезжать в изгнавшую его страну поэт так и не ступил на ее землю, где целое поколение даже Пушкина теперь читало с его интонациями; едва-едва задышавшие и привыкшие к человеческому вкусу приличной зубной пасты россияне снова стали чистить зубы по утрам абы чем и поняли, что прохудиться их карманы могут каждый день и каждую минуту. Про вкус нулевого новогоднего оливье я лучше промолчу: вкус был новым и пока не очень ясным.
Вот в этой колыбели и будут играть своими первыми погремушками мои нынешние первокурсники. Правда, про Бродского они услышат еще не скоро, а когда услышат, то, как по ним, он будет уже чем-то не тем: непонятен, слишком вычурен, «а чо он в Америку-то уехал», «годы жизни? ну, где-то ХХ век». В лучшем случае – «я майку такую видел». Что ж, майка – это хорошо, это круто!
На первых занятиях, в сентябре, я, между прочим, спрашиваю, кто был в театре, в филармонии, – ну, только не на гастрольном концерте какого-нибудь юмориста, а так, чтобы рояль, скрипка… Иногда руки все-таки поднимались, особенно «про театр», но чаще – «ездили с классом». «С родителями» – почти никогда, можно пересчитать по пальцам. И это тоже понятно: у родителей же дефолт: работы, заработки, не до симфоний…
Как-то студенты удивили так, что я не сразу взял в толк, в чем дело: рассказывал про драму, решил проиллюстрировать «Гамлетом». Вот, дескать, принц, призрак, король, королева… «Только не рассказывайте, чем там всё кончилось, – услышал умоляющий голос из аудитории. – Мы на следующей неделе в театр идем!» Это называется спойлерить, а спойлерить – нехорошо. Я это усёк и теперь с примерами стараюсь быть поаккуратнее.
Долго думал, а чем сегодняшние студенты меня больше всего удивляют? Ну, не читали «Гамлета» – это не беда, прочитают.
Одно время удивлялся тому, что наблюдал в очереди в буфет: стоишь ты, предположим, третьим, и уже выбрал, какую тебе купить сосиску в тесте, и уже почти сыт одной только мыслью о ней, и тут – хлоп! К впереди стоящему студенту подбегает десяток товарищей-однокурсников, и вот ты уже не третий, а тринадцатый! И можешь больше не стоять, потому что десяти минут перемены тебе всё равно на перекусить не хватит, а опаздывать ты не имеешь права, да и совесть не позволяет. И вот ты разворачиваешься и уходишь, а прорвавшиеся вперед студенты тебя даже и не замечают. Да и с какой стати они должны тебя замечать – они же не так просто перед тобой оказались, у них там товарищ стоял.
Но нет, этому я удивляться потом перестал: как по мне, молодое поколение голодать не должно, да и товарищеская взаимовыручка – не худшая из наук. Не удивляет меня уже и то, что университет студенты стали называть «институтом»: «Ты завтра в институт идешь?» Мы в 90-е своим «университетом» гордились и на все новоявленные недоуниверситеты смотрели свысока, а нынешний студент не понимает, чем тут гордиться: «Ну, я и говорю «университет»… Университет-институт – какая разница?»
Удивляет же меня конформизм: поколение 90-х лезло в бутылку за правду, даже анекдот был, точнее – фраза из какого-то анекдота: «Кто здесь сказал, что Кафка – экзистенциалист?! За Кафку – ответишь!» Может быть, анекдот был и «с бородой», но за Кафку готовы были стоять насмерть.
Писали на партах цитаты из Гребенщикова и того же Бродского, понимали, что такое «голосуй или проиграешь», отстаивали точки зрения. А что потом стало с этими точками зрения, повторяться не буду – их и след простыл. А «как по мне», увы, не отстаивают, да и что его отстаивать – что бы вы с ним ни делали, ему от этого ни жарко, ни холодно. Такое оно, «как по мне». Отсюда и конформизм: ну, надо вам – думайте, что это так, а как по мне, то – эдак.
Где-то в самом конце 90-х я водил много экскурсий по музею Алексея Толстого, очень много: по пять в день, никак не меньше. Помню, как-то однажды привели на такую экскурсию детишек из одной хорошей самарской школы: аккуратненькие жилетики на мальчиках, аккуратненькие кофточки на девочках, эмблема школы, бантики и заколочки… И вот вожу я этих мальчиков и девочек по экспозиции и говорю им: «А вот здесь будущий писатель ел, а вот здесь будущий писатель спал». Потом вдруг подумал: надо бы объяснить им, что такое «будущий писатель», и говорю: «Когда Алексей Толстой был в вашем возрасте, он хотел быть писателем. А вы кем хотите стать?» Руки незамедлительно взлетели вверх: «Я – банкиром! И я банкиром! И я…»
Иногда мне кажется, что, спроси я моих сегодняшних студентов, кем они хотели бы стать, многие ответили бы: «Чиновником». «И я – чиновником!», «И я…» Время, назад! Всё разделилось вокруг на чужое и наше, бросив на разные чаши «против» и «за», etc.

3

Но нет, студенты станут не чиновниками, во всяком случае – не все. Некоторые из них найдут себе такую работу, название которой я даже не смогу выговорить, потому что ни черта не рублю в виртуальных профессиях. А еще потому, что я остался там, где Бродский, дефолт и новогодний оливье двухтысячного, а они, сегодняшние первокурсники, с совсем другой стороны зеркального стекла, ну, или, если хотите, – на совсем другой чаше весов, которая не «за» и не «против», а – совсем другая.
В 2000-м, когда пишущий эти строки начал преподавать на филфаке, на моей родной кафедре был один компьютер, торжественно стоявший в особой комнате, на особом столе, и, подходя к этому столу, приходилось затаивать дыхание. Интернет свершался как тайнодействие и был чем-то вроде столоверчения: дух Бориса Леонидовича Пастернака, заклинаю тебя, отзовись! И вот дух отзывался: не сразу, далеко не сразу – вначале брал долгую паузу, потом скрипел чем-то нематериальным, и наконец – насторожившись, начеку у входа в чащу птичка щебетала – «на суку, легко, маняще». Ну, или не совсем легко, но всё же – маняще.
Сегодняшние студенты недоумевают: без Интернета – это как? Что, совсем без Интернета? «Не может быть!»
Когда я объясняю кому-нибудь из них по телефону, как найти музей Толстого, студенты смотрят на меня, как на тираннозавра: дескать, а зачем он это делает? Нет, не потому что они знают, где музей, – но они хорошо знают, что такое 2ГИС.
Студенты живут там, с той стороны. Там их дом, там их друзья и точки зрения. Выныривают оттуда, крутят-вертят головами и вдруг просят: «Ну пожалуйста, не говорите, чем там кончился «Гамлет», нам же на следующей неделе – в театр!» Или: «Университет/институт – а какая разница?» Ну, или: «Как по мне, Сокуров – не того!»
Может, это хорошо, может – не очень. Этого я не знаю. Как по мне, это как-то по-другому и к чему-то всех нас когда-нибудь выведет, тоже к чему-то другому. Во всяком случае, я в это верю и на это надеюсь – на то, что с сегодняшними первокурсниками мир начинает меняться куда-то туда, куда он уже давно должен был измениться.
Как по мне, есть в этом что-то прикольное.

* Доктор филологических наук, профессор Самарского университета, старший научный сотрудник Самарского литературного музея имени М. Горького.

Опубликовано в «Свежей газеты. Культуре» от 5 ноября 2020 года, № 21 (194)

Жили-были

Рубрика: Факультет ненужных вещей

Михаил ПЕРЕПЕЛКИН *
Рисунок Сергея САВИНА

Пересмотрел недавно документальный фильм Натальи Бесхлебной «История моей бабушки». Пересмотрел не один – со студентами. Сюжет фильма довольно прост: несколько пожилых женщин рассказывают о жизни, о детстве, о родителях, о мужьях и возлюбленных, о горестях, которых хоть пруд пруди, и о радостях, которых – всего ничего. Пересмотрел и спрашиваю студентов: о чем кино-то? «О жизни, – говорят. – О долгой, трудной и счастливой жизни». Вот как? О счастливой? А в чем счастье-то? «Ну как же, – отвечают студенты. – Столько пережить, столько вынести…» – «Понятно, – отвечаю. – А вы бы хотели себе такого счастья?» Задумались мои студенты, да и как тут не задумаешься. Со стороны-то вроде – счастье и счастье, но это только до тех пор, пока оно чужое. А себе такого «счастья» не хочется, себе – чего-нибудь помягче и потеплее.

[Spoiler (click to open)]

1

Моя бабушка, Анна Михайловна Перепелкина, родилась в 1921-м. В том самом двадцать первом, когда лучше было не рождаться, потому что в 21-м детей ели. В Самаре, в Самарской губернии да и вообще в хлебном Поволжье, превратившемся вдруг в Поволжье голодное.
Ели детей, стариков, трупы – отдирали доски у сараев, куда их складывали, пока дойдут руки до погребения, обрезали мягкие ткани и варили из них похлебку. Об этом много и с вялым возмущением писали газеты, а в фондах нашего музея хранится несколько страшных фотографий, среди которых «женщина, которая съела своего ребенка». Я долго пытался рассмотреть лицо этой женщины, но тщетно: лица у нее нет. В том самом 21-м году лиц не было у многих, у очень многих.
21-го года бабушка, естественно, не запомнила, зато запомнила 33-й. Может быть, и не такой страшный, а может быть – такой. Не зря же мои прадед и прабабка снялись с насиженного места и рванули в Чапаевск: мол, в городе проще, авось кто-нибудь да выживет. Нет, выжили не все, но кто-нибудь выжил. Среди этих кто-нибудь была и моя бабушка.
Потом ей исполнилось двадцать, и началась война. Вспоминаю сейчас себя в 20 лет – третий курс университета. Смотрю на сына, которому семнадцать. Прикидываю – не прикидывается.
Окопы-огороды, снова окопы и снова огороды. Никаких особенных подвигов у бабушки не было, не было и рассказов о подвигах. Рутинное, в общем-то, дело, но вот в ней-то, в рутине, и вся соль.
Расскажу о ней, о соли. У Алексея Германа есть фильм, называется «Трудно быть богом». Герман его долго снимал, несколько раз приступал и так и не дожил до премьеры. Но снять этот фильм было для него очень важно. Фильм двухсерийный, идет почти три часа – и три часа на экране дождь, грязь, грязная жратва и грязные же испражнения, мордобой и икота, икота и отрыжка… Но когда смотришь на это пять, десять минут – в тебе всё бурлит и вскипает говорухинским «так жить нельзя», когда смотришь полчаса и сорок минут – еще чуть-чуть бурлит, но уже не вскипает, а спустя два часа эти грязь и икота уже не обращают на себя внимания, воспринимаются как что-то в порядке вещей. Думается, этого и добивался гениальный Герман, стремившийся показать, что весь ужас зла состоит в том, что оно и злом-то никому не кажется: так, привычное дело…
– Бабушка, а как вы поженились? – иногда расспрашивал я, ожидая услышать хоть что-то о ней, о деде и о том, как они были счастливы.
– Как поженились? Очень просто поженились. Дед пришел с войны и женился на нашей деревенской девушке, которая родила под новый, 1947 год мальчика, а сама умерла в родах. Мы жили наискосок от их дома, через улицу. Вот ко мне и пришли «сваты»: мол, как хочешь, Анна, а надо Перепелкину помочь – как он с мальчишкой-то справится? Выходи за него замуж… Вот я и пошла. Собрала в узелок свои юбки и перешла с ними через дорогу, а на следующее утро уже несла ведра на коромысле не в родительский дом, а в мужний…
Бабушка прожила долгую жизнь – до восьмидесяти трех не дожила всего несколько дней. Когда я сидел у ее гроба, мучительно пытался вспомнить ее счастливой – смеющейся, беззаботной – и не смог. Овдовев в 37 лет, она уже больше не вышла замуж, жила со свекровью, растила детей. За 83 года ни разу не съездила никуда дальше Куйбышева, у нее никогда не было ни одной золотой безделушки, ложки, которыми она ела сама и ели у нее мы, ее внуки, были, наверное, ровесниками царя Гороха. А еще у бабушки, как и у многих ее современниц, было два дня рождения – настоящий и «по паспорту». По паспорту она была на два года старше и родилась не в марте, а в феврале.

2

Деда я не застал – его не стало за 16 лет до моего рождения. Но поскольку я появился на свет день в день, когда его не стало, уже придуманное для меня имя Женька заменили его, дедовым.
Хорошо помню, когда я пробовал про деда расспрашивать, все мои расспросы встречались какими-то односложными «ну да». «Он воевал?» – «Ну да, воевал». – «Был ранен?» (В фотоальбомах сохранились многочисленные послевоенные фотографии из санаториев.) – «Ну да, был ранен». Воевал, был ранен, но что-то было все-таки не так, не как у всех. Уже потом узнал, что за этим «что-то» был плен. Где-то в Прибалтике, кажется – в Латвии. Год, два, три – не знаю, никаких документов в семье нет, а спросить – некого. Да и не рассказал бы никто, так как и дед, видимо, не очень-то рассказывал. Спасибо, что остался жив. Спасибо, что не добили враги и не съели живьем свои. За всё – большое спасибо.
Еще спасибо за то, что после холодного лета 53-го отпустили его брата. Это ведь за него, брата, дед отправился добровольцем на финскую: надеялся, что где-то там зачтется и отпустят в 40-м. Но нет, в сороковом не «зачлось».
В чем дед был виноват, этого мне так никто и не объяснил, но я эту вину как бы от него унаследовал и перед 9 мая, когда разговор в школе заходил о подвигах дедов, всегда старался от этого разговора уклониться.
От деда мне остались несколько записных книжек с номерами облигаций, пара этих самых облигаций госзайма, одно письмо родным из госпиталя, дом, купленный им незадолго до смерти и еще пару лет после покупки достраиваемый им из дощечек от ящиков. Дом уже давно дышит на ладан: дощечки от ящиков оказались не вечными.

3

Вот так они и жили, мой дед и моя бабушка. Жили, рожали детей, ели кашу оловянными ложками, отлитыми при царе Горохе, и никуда не выезжали из своей деревни, если не считать дедовских войн, плена в Прибалтике и санаториев после войны. Были ли они счастливы?
Когда-то я об этом не задумывался, а потом стал задумываться, теперь задумываюсь всё чаще. И волнует меня, собственно, один-единственный вопрос: кому сказать «спасибо» за это так называемое счастье? И кто виноват в том, что жизнь у наших дедов и бабушек, выражаясь словами Достоевского, «на подтирку пошла»? Б-г виноват? Сами они виноваты?
Пару недель назад попробовал поделиться своими сомнениями с умным человеком – редактором. Дескать, вот, Виктор Викторович, какое я сейчас решаю уравнение с одним-единственным неизвестным, что скажете?
Редактор когда-то окончил мехмат и в разных уравнениях он толк знает. «Понимаешь, – сказал редактор, – виноваты, конечно, все. Но учти одно: человек не рождается для того, чтобы быть героем – побеждать обстоятельства, вытаскивать себя из болота, как Мюнхгаузен. Человек не обязан быть героем – он имеет полное право быть просто человеком».
Несколько лет назад мы отдыхали в Греции, на Крите. Когда обошли все ближайшие красивости, отправились в деревушку Фоделе, где то ли родился, то ли жил Эль Греко. Сходили в музей, наснимали кучу фотографий, проголодались и пошли в таверну. Вот здесь я должен, кажется, сказать что-то вроде «если вы не были в таверне на Крите, считайте, что вы не жили на свете».
Но не сейчас, не в этот раз, потому что дело – не в таверне, а в том, что я увидел у входа в нее. Эта картинка и сейчас стоит у меня перед глазами – такая она была яркая, как фото на память. На крыльце таверны сидел ее хозяин, пожилой грек, не щадивший загорелых щек для еще нескольких поцелуев греческого солнца. Он никуда не спешил, ничего не боялся не успеть – он был в своей таверне, и он ждал гостей. Он мог ждать их день, два, сколько потребуется: раки и узо для них стояли в холодильнике, а невероятной величины креветки с чесноком и лимоном могли жариться хоть целую вечность.
Это был мгновенный эскиз под названием «счастье» – я сразу это понял. Я не знаю, когда этот грек родился, пришлось ли ему воевать, сколько у него детей и приносит ли ему прибыль его таверна, но я видел перед собой человека, уверенного в том, что вот это солнце и есть его главный и единственный начальник, и никто, кроме него, не вправе ему ни в чем отказать и ничего от него потребовать.
Свободный человек, целующийся с солнцем в деревушке Фоделе и представления не имеющий ни о чем, за что всю жизнь боялись и переживали мои бабушка и дед.
Думаю, что если бы я спросил моих студентов, хотели бы они себе такого счастья, они бы ответили без тени сомнения.

* Доктор филологических наук, профессор Самарского университета, старший научный сотрудник Самарского литературного музея имени М. Горького.

Опубликовано в «Свежей газеты. Культуре» от 22 октября 2020 года, № 20 (193)

Клочки газет, следы чернил

Михаил ПЕРЕПЕЛКИН *
Рисунок Сергея САВИНА

Рубрика: Факультет ненужных вещей

– Ну, а что там, к примеру, с Новым годом, ничего не стало ненужным? – это он, редактор.
– Еще как стало, – обрадовался я. – С удовольствием напишу об этом! С удовольствием!

Лет через двадцать преподавательской работы в разных аудиториях, которых у меня, к счастью, всегда было довольно много, я, наконец, понял, что могу от этой работы взять, кроме повторения примерно одного и того же за очень небольшие деньги. Взять для собственного развития, чтобы не стоять на месте и куда-нибудь, но двигаться. Взять же я могу опыт наблюдения над тем самым племенем молодым и незнакомым, которое идет на смену: бодро, уверенно, не оглядываясь и не уступая очереди в гардеробе и университетском буфете. Встаешь в эту очередь вторым и вдруг оказываешься пятнадцатым: это прибежало племя, объявившее, что очередь для них была занята однокурсником у кассы. Вначале я недоумевал, а потом стал наблюдать.
[Spoiler (click to open)]
1

И вот недавно даже позволил себе эксперимент: раздал своим студентам газету, которую вы держите в руках, один из номеров прошлого года. Эксперимент дал неожиданный результат: я выяснил, что мои студенты не знают, что с ней делать, как ее читать, когда перелистывать, не очень ориентируются в макете и в рубриках, а на слово «подвал» реагируют примерно так же, как если бы я сказал им о строении чешуйчатых пресмыкающихся. Несколько номеров газеты по окончании пары остались лежать на столах: студенты представления не имели, что они будут делать с этой газетой дальше, как можно, например, прочесть номер газеты «от корки до корки», сделать вырезки, куда-то их сложить, как-то использовать для дальнейшей работы. Одним словом, эксперимент убедил: «племя» ушло вперед, газета осталась где-то далеко позади.

2

Я не буду вспоминать всю историю газеты со времен царя Гороха – мог бы, но не буду. Не буду рассказывать про роль газеты в провинциальном городе, каким была (и остается) Самара, и про неразрывную связь газеты и литературы. Расскажу только про свой опыт жизни в газете и рядом с газетой, начавшийся давным-давно, когда мне исполнилось лет одиннадцать. Учился я скорее хорошо, чем плохо, но ничем особенным себя не проявлял и от других не отличался. Во всяком случае, ни о каких звездах с неба речи там точно не было. Но как-то однажды, оставив меня после уроков, учительница сказала: дескать, ты, Миша, как будто любишь читать? А писать ничего не пробовал? А ты вот подойди к заместителю главного редактора нашей районной газеты Владимиру Евграфовичу Тулупову: с ним говорили о тебе, может, он что и подскажет…
И вот я иду: не куда-нибудь – в редакцию! Разумеется, я знаю, где она находится. Это знают все, потому что не знать этого просто нельзя. В самом центре села, на втором этаже огромного, как мне тогда казалось, здания, занимающего почти половину улицы! Позже, уже после развала Советского Союза, вся редакция скукожилась до трех-четырех сотрудников, включая редактора, и одной небольшой комнатки, тогда как все остальные кабинеты были заселены разными службами, конторами и конторками, стены покрылись несмываемым слоем грязи, а в коридорах, где когда-то витало что-то почти священное, поселился совсем другой дух. А тогда это была редакция – место, само название которого я произносил с неизменным трепетом, становясь при этом выше и взрослее.
Это была лестница с первого этажа на второй с чудесным запахом типографской краски (на первом этаже находилась типография). Лестница, по ступенькам которой я и сегодня иногда поднимаюсь во сне, – так же, как тридцать с лишним лет тому назад, когда впервые вошел в двери этого необыкновенного здания.
Вот он, второй этаж. Первая дверь прямо – фотолаборатория, и сюда нельзя: здесь готовятся реактивы, печатаются фотоснимки. Если дверь приоткрыта, то, конечно, можно: «Заходи, дорогой!» А дальше – отделы: сельского хозяйства, партийной жизни, писем, ответственный секретарь, заместитель… Ну вот, кажется, это здесь! «Заместитель главного редактора В. Е. Тулупов». «Владимир Евграфович, Евграфович…»
Мне еще не приходилось бывать в таких кабинетах. Может быть, и вообще бывать в кабинетах еще не приходилось. Но этот кабинет был точно особенный: совсем небольшой, со столом, занимавшим его почти целиком, оставляя только узенький проход между кромкой стола и стеной, возле которых стояли несколько стульев. Телефон на столе. Кипы бумаг. И каких бумаг! Отпечатанных на машинке и испещренных карандашной правкой! Крючки, закорючки, ломаные линии, какие-то немыслимые загогулины… А еще – о Боже! – печатная машинка, настоящая. Если протянуть руку, можно дотронуться до ее клавиш…
– Ну что, осмотрелся? Давай-давай, не стесняйся! Значит, говорят, ты что-то пишешь? А почитать принес? Вот и хорошо, ну, давай, читай…
Собираясь на встречу, я и вправду кое-что написал. В простой школьной тетради, каждый опус – на отдельной странице. Новая страница – новая заметка, или рассказ, или «стихотворение»…
Что я тогда читал – не помню. Помню только, что среди всего мною написанного было что-то зарифмованное вроде «я и охотник, я и рыбак…» – и дальше в этом же духе. Владимир Евграфович внимательно выслушал всё, что я ему прочитал, – без улыбки, глядя то в мою сторону, то вдруг куда-то, как мне казалось, через стену, протер очки, щелкнул зачем-то пружиной авторучки:
– Знаешь, старик, это всё хорошо. Хорошо, что ты это написал, но вот, знаешь, что я хотел бы тебе сказать… Я вот хотел напомнить тебе, как это у Лермонтова…
Это был конец рабочего дня, все вымотаны, устали от планерок, летучек, «выездных редакций», а заместитель главного редактора районной газеты внимательно (!) меня выслушивает и, ничего не говоря, не комментируя, начинает читать Лермонтова. Наизусть. Как говорят в школе, «с выражением». Ничего не поясняя. Читает десять минут, двадцать, полчаса. Шестой час вечера. Редакция сельской газеты.
Мне больше ничего не надо было рассказывать про то, что значит «любить поэзию»: там я всё это понял раз и навсегда. И про журналистику, и про районную газету.
А вслед за этим первым восхищением начались «рабочие будни», и здесь мне тоже очень здорово повезло, потому что учила меня этой работе заведующая отделом писем Лидия Остаповна Беспалова. Делала она это очень терпеливо и настойчиво, не давая мне надолго выпадать из процесса этой учебы. Так, незаметно для себя, еще до окончания школы я набрался от нее всего того, что, наверное, можно было бы назвать неким опытом журналистской работы.
Я приходил в редакцию, поднимался по той самой лестнице на второй этаж, поворачивал направо и шел почти до самого конца коридора:
– Можно?
– Проходи-проходи. Ну что, принес что-нибудь? Нет? Ну и ладно. А вот я хотела тебе предложить сходить к одному прекрасному человеку. И очень интересному, кстати. Ну, так что, идем? Сейчас только позвоним, подожди минутку, где у меня справочник… Мария Ивановна, здравствуйте, это Беспалова из редакции. Можно к вам прийти на чай? Когда? Да прямо сейчас! Нет, я не одна приду, с нашим молодым корреспондентом. Читали? Ну, вот и хорошо. Ждите, до встречи!
И мы шли к Марии Ивановне, где нас уже действительно ждали, и там Лидия Остаповна учила меня задавать вопросы, слушать, говорить «здрасьте» и «до свиданья» и еще целой уйме вроде бы ничего не значащих, а на самом деле – невероятно важных вещей, без которых нет и не может быть никакого журналиста.
– Ну что, записать что-нибудь успел? Вот и хорошо. Подумай, что к чему, постарайся не потерять детали, которые могут быть интересны. Если что-то будет не получаться – приходи, подумаем вместе.
И я шел думать. Научился этому постепенно, от зарисовки к зарисовке. Учился «хватать» характерные детали, запоминать жесты, интонации… Понял, что писать надо не только о том, про что рассказывает собеседник, но и о том, как он это делает. «Читателю же интересно, с чем были пирожки, которыми нас угощала Мария Ивановна!» Вот как? А в самом деле, пирожки – с чем они были?.. Так, припоминая начинку пирожков и всё, что я увидел, услышал, записал и запомнил в гостях у очередного героя или героини моей новой заметки, я и писал ее на листочке в клетку, вырванном из школьной тетради, а дня через три-четыре приносил на суд Лидии Остаповне. Впрочем, ее суд был всегда чрезвычайно мягким, дружеским:
– Я там только в двух местах поправила немного, так будет яснее. Ты не против? Ну, и еще вместо «мы» везде «я» поставила: «Я пришел… я спросил…» Ты ведь от своего имени пишешь, зачем же «мы» будет сбивать с толку читателей? Про меня ты забудь, я так, за компанию с тобою хожу.
Лермонтов наизусть, пирожки Марии Ивановны и взрослые занятые люди, которые зачем-то возились с 11-летним четвероклассником, – вот это и есть моя газета, первая и главная, не будь которой, не было бы и всех написанных мной позже статей и книжек. Ну, или все они были бы совсем-совсем другими.

3

И с редактором «Культуры» мы тоже познакомились давным-давно, в плывущем сегодня по самарской действительности корабле-призраке под названием «Дом печати». Самое начало «нулевых», газета «Окна» и малюсенький кабинетик с одним окном на улицу Авроры. Но это совсем не главное, а главное – другое: на борту этих самых «Окон» тогда, как и сейчас, их отважный капитан собирал тех, с кем он рискнет без карты и компаса отправиться в поисках той самой земли, где говорят и думают не только о прибыли и откатах, а о театрах и музеях, о новых книгах и о других книгах – старых, но таких любимых.
Тогда, в начале этих самых «нулевых», я был юнгой на этом корабле и писал коротенькие книжные обзоры и дайджесты интернет-ресурсов, но сегодня, вспоминая это плавание, я благодарен и капитану, взявшему меня на борт, и тем, кто был тогда на этом же корабле. Благодарен за то, что путешествовал в прекрасной компании, и за то, что плыли мы не туда, где учились надувать мыльные пузыри, выдавая ничто за нечто, а туда, где ставили спектакли и открывали настоящие музейные выставки.

4

Что бы я еще рассказал моим студентам о ненужной вещи по имени «газета»? Рассказал бы, если бы они меня об этом спросили, потому что в их учебном плане этого вопроса нет, а нет вопроса – нет и рассказа.
Например, о ящиках «для писем и газет». Когда-то, в пору моего студенчества, на улицах старой Самары еще можно было увидеть не один и не два таких ящика с сохранившимися на конце слов «твердыми знаками». Это потом их снимут и отнесут в пункты приема цветных металлов и антикварные магазины. А тогда они висели на заборах и на входных дверях домов, напоминая о времени, когда жители получали газеты.
Или о почтальонах, почти каждый из которых был очень колоритной фигурой, хорошо знакомой всем жителям района, где он разносил эти самые газеты – еще пахнущие типографской краской и таящие в себе столько всего разного, ожиданного и неожиданного! Почтальоны были очень важными людьми, с которыми все здоровались и которые были посвящены во что-то такое, что было очень важно, но открывалось не всякому.
Или, наконец, о читателях газет. О тех, кто читал их за обеденным столом или за самоваром, как доктор Булавин в «Хождении по мукам». И о тех, кто мог часами сидеть на скамейке в сквере или на набережной, закрывшись от мира этим окном в миры других городов и стран, событий и судеб. А еще о тех, кто с утра пораньше, купив в киоске «Союзпечать» целый ворох свежих газет, на ходу с трудом заталкивал их в портфель и, усевшись у окна трамвая, разворачивал одну за другой в то время, как сидящий за ним или стоящий сбоку зачем-то выхватывал из-за плеча случайные заголовки и обрывки фраз.
Говорят, разбирая после кончины Бахтина его архивы, ученики нашли в них целые стопы внимательно прочитанных и испещренных карандашом газет. Сквозь ворох славословиц и пустых фраз глаз ученого искал в газетных передовицах человека, который был интересен ему даже славословящим и не умеющим самостоятельно оправдать и завершить свою жизнь, помимо очевидных для него мелких успехов и сомнительных результатов.
Коллеги рассказывали, как начинался почти каждый рабочий день профессора Льва Адольфовича Финка: всё с того же вороха газет на столе заведующего кафедрой. Вороха, который внимательно прочитывался и складывался в портфель, чтобы продолжить работу с этими газетами дома…

5

Смывает неумолчный дождь
клочки газет, следы чернил,
все то, что неумолчный вождь
наговорил, насочинил,
– это Борис Слуцкий, который «Лошади в океане» и еще много чего хорошего, тонкого и «слуцкого». «Евреи – люди лихие», «Физики и лирики» – это тоже он, Слуцкий. Слуцкий, который думал, что неумолчный дождь смоет только то, что наговорил «неумолчный вождь», а газета останется. И следы чернил тоже. Но дождь оказался хитрее: он смыл всё.

* Доктор филологических наук, профессор Самарского университета, старший научный сотрудник Самарского литературного музея имени М. Горького.

Опубликовано в «Свежей газете. Культуре» 16 января 2020 года, № 1 (174)