Category: еда

Category was added automatically. Read all entries about "еда".

Что ел и пил Бетховен

Рубрика: Наталья Эскина. Неопубликованное

Вчера был печальный день. Мы его отметили с расписными химерами, беломраморными путти и плачущими кариатидами. Вчера он ушел от нас, наш Людвиг. 193 года назад *. Скоро дата станет еще гораздо более печальной. Пора готовиться, запасаться для Людвига любимыми лакомствами. Так что он пил? Вы уже писали об этом, заметят нам наши читатели. Да, о шестидесятизерновом кофе. Но странные вкусы Бетховена простирались еще дальше.


Людевиг о Людвиге

Токсиколог из Лейпцига Райнхард Людевиг считает, что к трагическому концу музыкант привел себя, систематически употребляя дешевое вино. «Бетховен, – утверждает этот немецкий эксперт, – любил пить сладкое вино. Но в такой напиток в XVIII и XIX веках часто добавляли так называемый «свинцовый сахар» – он делал вино прозрачней и снижал кислоту. Для виноделов в то время эта добавка была дешевле нормального сахара. С сахаром вообще в Германии проблемы были. Его гнали из свеклы, а свекла в Германии почему-то не росла. Поэтому на сахар увеличивали налоги. С годами свинец накапливался в организме, губительно воздействуя на кишечник и на всю мускулатуру тела. Такое воздействие больной воспринимал в виде коликов, на которые жаловался еще с двадцати лет».
И никто ведь Бетховену не сказал. А он и предположить не мог, что это меню для него смерти подобно. Да и никто не догадывался, что мутное пойло со свинцом не такое полезное, как ему кажется. О том, что беда идет от алкоголя, великий музыкант, по убеждению Р. Людевига, не предполагал, продолжая употреблять вино в больших количествах.
«Почерк композитора, – продолжает Рудольф Людевиг, – содержит ясные указания на то, что отказывала печень и нарушались функции мозга». Всё это, по мнению немецкого ученого, «связано с губительным воздействием свинца: почерк алкоголика выглядит совершенно иначе».
Его категорический вывод: Бетховен преждевременно ушел из жизни от свинцового отравления, вызванного потреблением сладкого вина в больших количествах.
Да, кто бы знал. Но где Людвиг, а где Людевиг…

Хлебные четверги

Да, время идет. И вот уже почти 200 лет не навещал. А то, бывалыча… В четверг зайдет Бетховен. Голодный, как всегда. К холодильнику сразу потянется. Там у меня салями. Это он ест. Любит нарезку – так ему удобнее. Быстрее, и не порежешься случайно. Сыр в нарезке он тоже ест. Вот сухариков для него насушила, супчик ему хлебный сделаю, как он любит.
Завела специально для него кур. Вывела в его честь две породы кур-минорок, назвала «Лунные» и Arioso dolente. Целую неделю яйца собираю. По четвергам отбираю десяток покрупнее и делаю яичницу «Бедный Людвиг».
И вот ни Бетховена, ни кур этих старинных… Порода повывелась с годами. Но с породой так оно всегда и бывает.

* Эссе написано в 2020 году.

Опубликовано в «Свежей газете. Культуре» от 23 сентября 2021 года, № 18 (215)

Леночка, извини, но поросенок недожаренный

Зоя КОБОЗЕВА *

На этой кухне падает, как снег,
Известка с потолка, и перекручен
Над мойкой кран, и капает вода,
Озвучив времени атумный бег, –
Кран отмерять минуты и года,
Под стать часам песочным, не приучен,
А стрелка на будильнике – лишь знак Безвременья.
И если Пастернак: «Какое бы, – спросил, – тысячелетье?”,
Ну что бы я ответила ему,
Природы русской певчему ребенку?
Наверное б, сказала: это – третье
До Рождества, о коем никому
Не ведомо в Давидовом дому
Или волхву мерещится спросонку.
И. Лиснянская


[Spoiler (click to open)]
Как муравьишки по тропам, потянулись советские люди из старых частных домов центра, с удобствами на улице, в коммунальные «сталинки» Полевой, а из них – в новенькие «хрущевки» Железнодорожного района. А уж кому очень повезло, те заселили «молоканские сады» в престижных девятиэтажках Ново-Садовой, Осипенко, Первомайской. Те же, кому посчастливилось жить на Волжском проспекте, – про них я и не знаю ничего, это запредельная советская элита.
Но кто-то остался в центре, с удобствами на улице. На чердачках с окошками в крышах, мимо которых ходят коты, или в подвальчиках с окошками, мимо которых бредут человеческие брюки и юбки, каблуки и галоши… Человечьи тропы советской повседневности.
Кстати, недалеко от полуподвальных окошек – знаменитая парикмахерская «Улыбка», в которой работают, простите, работали рубенсовские педикюрши. О, других таких нет и никогда не будет. Они принимали в свои божественные раскинувшиеся в простых коротких платьях телесности разномастные пятки, загрубевшие от наших черноземов, и скоблили их опасными бритвами до младенческо-поросячьего розового качества. Смывали в гигантских раковинах эту прошлую пяточную жизнь. Проводили губкой. И перламутровыми лаками рисовали, как Боттичелли, весну, восходы и закаты – алые и розовые – на дамских ноготках, которые в уголках выстригали гигантскими щипцами.
Никто так больше не способен делать педикюр. И нет больше в нашей жизни знаменитого ряда маникюрш «с Куйбышевской». Вся городская жизнь, все связи советского Куйбышева проходили через этот уютный ряд, разница заключалась только в том, кто у кого делал маникюр, – свои иерархии, свои салоны, свои протекции, тропы, тропинки, ведущие к ювелирному магазину «Жемчуг» или к продуктовому «Утесу».
***
Вот удивительно: села писать про кухню, а получается про что-то другое. Какая связь? А связь в том, что интеллигенция интеллигенции рознь, в Куйбышеве же, как мне кажется, жила особенная интеллигенция, которая хорошо ела в любые времена. Потому что в маленьком городе легче протаптывать тропы.
Сытая куйбышевская интеллигенция… А может быть, я опять ошибаюсь? Вот у моих бабули и дедули были на каждый день только щи. Щи на завтрак. Щи на ужин. В перерывах – булка с вишневым вареньем. Семья интеллигентная, но бедная. Тропка коротенькая: «хрущевка» – дача. С дачной похлебкой и картошкой с тушенкой. Ну, еще, конечно, с салатиком из помидорок, огурчиков, лука репчатого, подсолнечного масла, вареного яйца и обязательно с корябочками. Корябочки – это корка хрустящая от «кирпичика», чтобы макать в остатки салата.
В семьях с длинными продуктовыми тропами, теряющимися в недрах вкуснейшей столовки Госторгинспекции на Льва Толстого, застолья дружеские случались полноводные. Начать с того, что все в те советские времена солили помидоры, огурцы и арбузы. Потому что достать болгарские огурчики можно было, только зная тропы. А из троп на стол подавались «котлетки на палочках», то есть на косточках, сочившиеся жиром, тушившиеся в утятницах, с картошкой. Бастурма, язык, сервелат, салями, охотничьи сосиски, шпроты, крабы…
Но и много готовили: печеночные рулеты со сливочным маслом, торты «Поль Робсон», «Медовый», «Наполеон», «Черный принц»… Пеклись безе, трубочки, эклеры… В нашей «хрущевке» разбирался большой полированный стол, а к нему, когда гостей было слишком много, приставлялась гладильная доска. И в нашей «хрущевке» собиралась интеллигенция: врачи, преподаватели иностранных языков и представители других профессий, попавшие сюда как мужья, жены или дальние родственники.
В первую очередь, их всех интересно было рассматривать. Так как местом действия была «хрущевка» на Революционной, то вокруг там водился другой люд, закупавшийся в простых советских магазинах. А тут за столом собирались побывавшие в Алжире, в Сирии, во Франции, в Англии, в Японии. Женщины в модных бриджах, с удивительной бижутерией курили на кухне в форточку.
Кстати, на этой кухне висели простенькие шторки белые с вышивкой ришелье. И так как спички кидались в жестяную коробку, однажды эти шторки загорелись. Все тушили пожар из кувшина с кипяченой водой, раньше же вода холодная кипяченая стояла на подоконниках в кувшинах.
Я помню, как кричали на какие-то философские темы красивые кудрявые брюнеты и вращали томными масляными глазами. И даже маленькая я понимала, что так кричать могут на философские темы только глупые мужчины. Болтуны. Глупые мужские болтуны. Уж забыла, кому не обязательно быть умными, мужчинам или женщинам. Но вот недавно мой повзрослевший брат, внимательно выслушав заключение рассказа об одной ит-гёрл нашего города, когда я добавила, что она не интеллектуальная, спокойно резюмировал: «Ну, это не обязательно»…
***
Все эти дни рождения с застольями и загладильными досками плавно перетекали в новые годы. Я не помню, чтобы кто-нибудь на них рассуждал о политике. Только анекдоты про Леонида Ильича и Василия Ивановича. И, конечно, любимое объяснение, почему нельзя в СССР заниматься сексом. Это максимум «диссидентства» 1970–1980-х в кругу моих родителей.
Если говорить о врачебных профессиях, то в основном за столом были хирурги. Самая такая правильная и понятная вещь: отрезать – пришить. Если судить по папе, хирурги – они какие-то спокойные и смелые естествоиспытатели, очень здраво относящиеся к плоти. Не ко всей, конечно. Вот однажды папа оперировал мамину коллегу, кажется, вырезал аппендицит, и потом с удовольствием рассказывал, смущенно интеллигентно улыбаясь, что на ее прекрасном загорелом теле не было ни одной белой полоски. Согласитесь, в советские времена это редкость…
В одну новогоднюю ночь мама решила запечь поросенка. Если мне память не изменяет, в знаменитой сталинской кулинарной книге были фотографии с запеченной дичью, и даже рыже-бурые хрюшки украшали правильно сервированный советский изобильный стол. Но все-таки это были изыски.
И вот веселая компания хирургов и преподавательниц английского всю ночь поедала маминого запеченного в духовке поросенка, а когда под утро все расходились по домам, довольные и сытые, только один папин друг-хирург заметил: «Леночка, ты меня извини, но поросенок был недожаренный». Насколько он оказался недожаренным, мама с ужасом убедилась 1 января.
***
Кухни в «хрущевках» были крохотулечки, с колонками. Стол умещался размером с коробочку. Но такая жизнь всегда кипела на кухонных табуретках! Я очень рада, что эта жизнь в моем случае была без политического словоблудия. Просто кто уезжал – тот уезжал. Постепенно. Кто-то на заре перестройки исчез из этой кухни, устроившись грузчиком в Америке. Кто-то сделал бизнес на торговле вещами из магазина для палестинских беженцев. Кто-то смог потом путешествовать по миру.
То есть с началом перестройки границы кухни закрытого Куйбышева пошатнулись. Их никто специально не разрушал. Просто народ покинул кухню и разъехался по миру. Я иногда пристаю к маме с вопросом, куда все подевались – такие модники и весельчаки, такие невероятные хирурги и их подруги, преподавательницы английского языка? Мама отвечает, что все стали старые, не хотят собираться и сидят по своим квартирам. Но мне кажется, мама сама уехала из «хрущевки» на Революционной в какой-то другой мир новых районов и сама стала другой. Ей готовит повар, который никогда не допустит, чтобы на столе оказался среди постперестроечных блюд недожаренный поросенок.
***
Женщину нельзя признать глупой. Потому что, если она действительно не интеллектуальна, то обязательно хитра или мудра. Мужчины же, как известно, не распознают хитрых женщин. И вообще, главное, чтобы хорошо готовила. А если инфанта инфантильна, то это, как пить дать, будет проистекать от интеллектуальности. Или просто от чрезмерной начитанности.
Феерические дуры оказываются вовсе не нюрами и не дурами. Скорее всего, им так удобнее жить, чтобы все вокруг считали их дурами. То есть глупцов нужно, несомненно, искать по ту сторону гендера. Это они принимают в свои объятия все тонко спланированные женские типажи, мечтатели несчастные, а может быть, и счастливые в своем неведении. Как бы то ни было, если «жареного поросенка» можно загубить перестройкой и гласностью, то мужская доверчивость выдерживает все смены общественно-экономических формаций.
Непоколебимая мужская мечта о прекрасной даме. Удивительно, но в той компании, которую я описывала, состоящей (условно) из советских хирургов и преподавательниц английского языка, мне особенно запомнилась одна женщина. Я хотела в следующем предложении написать: «Она была удивительной красоты». Но вовремя спохватилась. Потому что недавно только обнаружила, что то, что женщине в другой женщине кажется красивым, с мужской точки зрения оказывается абсолютно неважным и даже обратным качеством.
Мужчины могут из ничего придумать свою мечту и любить эту мечту, даже если своими масштабами она превосходит в разы их собственную трепетную самость. И да, мужчины могут найти тургеневскую барышню в такой пронзительной пошлости, что становится понятным: тургеневские барышни придуманы исключительно для самого процесса – помечтать.
Так вот. Та женщина была подобна скво: смуглая, с тончайшей талией, крутыми бедрами, с изумительной осанкой, легкой поступью… Через плечо была перекинута медная коса. Рыжие свободные пряди красиво окаймляли какое-то удивительной прелести узкое лицо, густые, вразлет, красивые брови сходились на переносице. Она всегда держала себя в форме: бегала, занималась йогой.
И одно из ярких воспоминаний маминых рассказов о ней: остров Копылова, длинная полоса пляжа. Утром, перекинув за спину свою медную косу, бежит эта женщина вдоль Волги, босиком, в крошечных белых шортиках и в такой же крошечной белой маечке, загоревшая и легкая, но при этом бесподобно женственная. Учительница английского языка.
Ее муж был подобен Посейдону, каким он изображен со своим трезубцем на одной римской копии с греческого оригинала IV века до н. э. Бог моря, красивый атлет, способный зимой добежать в майке и шортах с Металлурга до Революционной. Не хирург.
На самом излете советской эпохи, на изломе, на водоразделе, отделяющем прекрасный советский Крым, Партенит, санаторий для высшего союзного командования «Фрунзенское» от того, что последовало потом, мы поехали в мое свадебное путешествие со всей семьей, папой, мамой, братом, друзьями родителей, в этот элитарный кусочек Крыма. Мамина подруга ранним утром проскальзывала в серебряном бикини на пляж, садилась с выпрямленной спиной на лежак и учила английские стихи для нового учебного года в школе.
А я только вышла замуж. И видя такую пленительную красоту этой женщины, ревновала до слез к ней своего мужа. Ревновала так, что, уткнувшись носом в лежак, глотала горькие слезы. Как же она была красива, когда шла, покачивая бедрами, в море и плавала определенное количество отрезков от пляжа до Аю-Дага и обратно!
Готовы ли мы отдать, признавая первенство за другой женщиной, того, кого любим? Надо сказать, что у меня тогда, очень давно, никто никого не забирал и никто от меня и не думал уходить. Я всё придумала. Видя такую женскую красоту, я додумала за мужчину, что он обязательно должен испытывать от этой красоты такой же восторг, какой испытываю я. И ревела от этой придуманной драмы. И больно было так, как будто всё это происходило на самом деле. Какая же она была совершенная! Но любила только своего Посейдона…
Через пять лет Крым стал абсолютно другим.
***
Прошла жизнь. Мама жила уже в абсолютно другой квартире, какой-то барочной, лишенной пролонгированности стола гладильной доской. Ее подруга со своим Посейдоном учила английские стишки в Америке. И вот однажды они приехали к маме в гости. Зашли с мороза. Красивые оба – невероятно! Просто герои самой изумительной экранизации «Доктора Живаго»! Я потянулась к сотовому, чтобы ее сфотографировать. А она, перекинув свою медную косу за спину тончайшей дубленки, подчеркивающей осиную талию, размотав изумрудный платок и поправляя народную юбку в пол, сказала: «Ну что ты, Зойка, я же такая страшная!»
…Как же они мне все нравились, эти хирурги и учительницы английского языка закрытого Куйбышева! Просто после той эстетической прививки, которую я получила в детстве, разглядывая их всех, мне никогда не понять, листая фотографии тех, о которых мечтает мечтательный гендер, как можно не заметить, что «поросенок недожаренный»…

* Доктор исторических наук, профессор Самарского университета.

Опубликовано в «Свежей газете. Культуре» от 26 августа 2021 года, № 15–16 (212–213)

Веселые и мрачные игры барокко

Рубрика: Наталья ЭСКИНА. Неопубликованное

…В общем-то, серьезные и глубокомысленные, и люди барокко этим развлекались. Игра в объяснения. Схема игры примерно такая: что это? Зачем? Что подразумевал Создатель? Как это действует? Мир многозначен…

Играли и мы. Только оглядись – сколько вопросов к себе и к Господу Богу! Чаще мы предавались этому летом. На досуге сидишь на горячем пляжном песочке или на дачной террасе, и поводы к игре просто толпятся вокруг. Вдумчивое исследование окружающего само собой наталкивало на то, чтобы поднять брови и сделать длинное лицо. Вот у собаки сзади, в отличие от нас, бесшерстных двуногих, два таких меховых кружочка. Зачем?
Около сотни объяснений. Например, это кнопки для вызова лифта.
Если собаку положить на бок – это двоеточие. К лежащей собаке лучше не подходи: за двоеточием последует длинное и нудное перелаивание всем известных общих мест (народ, слыша такую собачью риторику, говорит о ней кратко и уничижительно: брешет).
Если взять полторы собаки – многоточие. Полутора собаками – обращали вы внимание? – так и пестрит моя проза…
Это клапаны, через которые собаку можно надуть. Левая кнопка – внутрь, правая – наружу, теперь ее удобно сунуть под мышку и тащить домой.
Это мозоли, по Маяковскому: хочешь убедиться, что земля круглая – сядь на собственные ягодицы и катись! Вот собаки и катаются, вот и натерли себе мозоли.
Это кнопки баяна. Звукоряд у музыкального инструмента «собака» состоит из двух нот. Поэтому собаки по ночам собираются вместе и музицируют. До-ре – большая собака, бас. Ми-фа – тенор. Соль-ля – альт. Си-до – сопрано. Это белые собаки. А черные? А на черных собаках черные клавиши.
Летних вопросов еще много. Что на Волге так хлюпает на дне? (Тут кто-то опытный пришел и сразу разрушил полет нашей мысли: это сомов ловят.)
А почему у Баха в прелюдии мелодия вся словно мелким крестиком вышита? Речь-то о Страшном суде. А в арии почему о каких-то цыплятах поют? Опуская при этом тело мертвого Иисуса в могилу…

[Spoiler (click to open)]
А о чем барочные натюрморты? Смотрим на «Утренний завтрак» Виллема Класа Хеды. Облизываемся. Таких у Хеды целые серии. Почти одинаковые. Рисовал, похоже, каждые полчаса. Свеча догорела, чадит. Лимон был – доели. Ветчина ох и хороша была в семнадцатом веке! Все съели к утру, объелись. Пирог с ежевикой нам оставили. Это десерт для нас на нашем празднике.
А почему мы вдруг Хеду вспомнили? Зачем он нам понадобился? Потому что вот он нас четыреста лет дожидается. Уже четыреста лет сидят призраки барокко за ночными пиршествами. Юбилей. 1620–2020.
Юбилей чего? Живописных «сериалов» Хеды. Это первый. Этой игры. Живописные варианты игры в объяснения, в истолкования символов…
Барочные ночные пиры. Почему же натюрморты – «Завтраки»? Видите же: было пиршество – да кончилось. И наступило пробуждение от полусна жизни. Господь призвал на Страшный суд. Пьяницы и обжоры – из-за стола вон! Ваш час пробил!
Жизнь непрочна и эфемерна. Драгоценный бокал на краю, скатерть смята. Кто-то мимо пройдет, хвостиком заденет – и собирай осколки! Жалко! Ведь хрупкое стекло так дорого, так тщательно выдуто стеклодувом…
Почему на столе три дорогих сосуда? Кого из них поили? Князя, герцога, архиепископа? А простой стакан на заднем плане, похоже, с пивом.
Рюмка полупуста, полуполна. Знаменитая антиномия барокко. Антиномия двусмысленная. Пессимизм или оптимизм… «Земную жизнь пройдя до половины…»
Не всякое лыко в строку. Оставим и читателям простор для игры. Что и почему отражается в стекле и в серебре? Откуда здесь улитки? А что за шпроты в масле? Ключ свисает со стола… Гаджет тут же болтается. Ежевика в пироге – эмблема чего? Почему не малина?
Сверкает серебряное блюдо. Ложечка какая изящная, серебряная… А пирог еще остался, доедим? Вот только ложечку кто для нас вымоет?
На сцене бытия играй, пока живешь,
Обманчив жребий твой, и счастье так непрочно:
Вчерашний царь лежит в тряпье в канаве сточной,
Вскарабкаешься вверх – и в пропасть упадешь.
Ушел вчерашний миг, и завтрашнего ждешь.
И снова ручеек струится вниз песочный.
Песочные часы – вот образ мира точный,
Явился в гости ты – и вечером уйдешь.
Где зеленел лесок – там черных веток сеть.
Дамоклов меч устал над пиршеством висеть.
Сдирает Смерть парчу и бархат со скелета.
Окончен жизни пир. Доколь играть и петь?
Корону, мудрость, власть – куда все это деть?
Река времен течет, как медленная Лета.
Сонет Андреаса Грифиуса. Перевод мой – Н. Э.

Опубликовано в «Свежей газете. Культуре» от 13 мая 2021 года, № 1

Шампанское, тефтельки, фрикадельки

Зоя КОБОЗЕВА *

Эмалированные кастрюли кухни
внушали уверенность в завтрашнем дне, упрямо
превращаясь во сне в головные уборы либо
в торжество Циолковского.
И. Бродский

У кого какие были дворы – у меня хрущевские. Как и куда прибилась семья – такие дворы и вышли. Кто придумал в хрущевских домах подъезды со стеной из сине-желтой мозаики? Часто в шубе меня оставляли с лопатой ждать остальных домочадцев. Выводили в шубе, повязанной на талии кушачком, в суконных штанах и оставляли на решетке около этой мозаичной стены. Решетка – страшная, наверное, для чистки обуви созданная. Хоть яма и 10 см глубиной, а тебе чудится, что вот она накренилась, и ты провалилась в бездну и кричишь о помощи.


[Spoiler (click to open)]Сосед Сашка однажды провалился под такую вот решетку около входа в кинотеатр «Старт». Говорили, что его красавец отец, черный, кудрявый, как цыган или серб, ходил доставать Сашку из ямки под решеткой, а на пальце у Сашкиного отца был перстень-печатка. И я понимала, что, значит, Сашкин отец не очень приличный цыган или серб, так как в печатке.
Размеры детства отличаются от размеров взрослой жизни. Я мечтала дорасти до валенка своего дедушки. Валенок был каменный, подбитый. Дедушка – высокий. С татуировкой якоря на руке. Я думала, что это утенок, а не якорь. Страшно и преданно любила дедушку и утенка на руке. И совсем-совсем не думала, что якорь на руке – это неприлично. И ноготь длинный на его мизинце был, чтобы металлическую стружку из глаза вынимать, если, не дай Бог, попадет. Это были те далекие времена, когда жив еще был в городе станкостроительный завод. Недавно заходила в его былую подворотню, в клуб «Хьюстон», послушать группу, на которую пошла исключительно из-за слова «хемуль» в названии. «Муми-троллей» мне читали в детстве.
Так вот и ждала, торопилась вырасти и мерилась – хотя бы до валенка дедушкиного достать, самого доброго и красивого человека на свете, с утенком и ногтем, со станкостроительного завода, вместо которого сейчас клуб. Поэтому решетка около подъезда – серьезное испытание мужества. Стоишь на ней и водишь пальцем по мозаичным кубикам «смальты». Кубики все неровной формы. Так мало украшенности было в этом советском детстве, так мало сложных сочетаний красок. Одни красные стяги и блекло-зеленые школьные тетради с бюстом Некрасова. Можно возненавидеть поэта за одну только официальную канонизацию. За одну эту школьную тетрадку блекло-зеленого цвета. Но Некрасова я люблю. Мама переси́лила: когда она брала меня за руку и вела морозными снежными улицами, от одной хрущевки к другой, и читала – убаюкивала: «Добрый папаша, к чему в обаянии умного Ваню держать…»
В другой хрущевке были втиснуты два дивана со старинными гигантскими подушками и валиками. Буфет древний с деревянными орлами сверху. Шкаф светлого дерева с резьбой по карнизу. В шкафу лежало вожделенное: шкатулка с кольцами. Главное – платиновый потускневший от времени перстень с гигантским полированным сапфиром в окружении бриллиантовой крошки. Как старинное зеркало. И коробки с пуговицами. Коробки из-под индийского чая. Большие, круглые, жестяные. Среди россыпей пуговиц, простых, совсем-совсем бедненьких, от пододеяльников, до каких-то невероятных прозрачных рублёвских голубцов, можно было даже найти пуговицы – финиковые косточки, обшитые тканью. И резинки от пояса для чулок с такими затейливыми защелками. Нафталиновый запах смешивался с корвалолом. И еще пахло залежами настоящих конфет «Куйбышевских» в разноцветных фантиках.
В буфете стояли банки с дефицитными лечо, болгарскими огурчиками и консервами крабового мяса. В этой хрущевке жила бабушка, которая всё могла достать. И салат «оливье» был у нее исключительно с крабовым мясом и болгарскими огурчиками. Это сейчас их полно. А тогда – изыски. Надо было работать в торговле, чтобы есть всякие импортные штучки. Вот в другой части семьи, в бедной, тоже в хрущевке, в доме напротив жила Жанночка. Мы ходили друг к другу на елки. И у Жанночки мама работала в торговле, и к пельменям капали – именно капали на каждый пельмешек – болгарский кетчуп, страшный дефицит. И я всегда мечтала об обильном кетчупе в своей маленькой жизни до валенка.
В совхозе Масленникова каждое лето арендовали сарайчик на самом обрыве над Волгой наши дальние родственники, уже старички, из неименитого самарского купеческо-мещанского прошлого. Как у Андерсена в сказке, когда Герда попадает в чудесный сад, закрытый от мира, так и там.
Заканчивается совхозный огород. Потом сарай, где проживало это семейство: тетя Липа, седая, с рыжим шиньоном, в затейливом кисейном платье и в переднике, и дядя Миша с крохотными усиками над верхней губой, в соломенной шляпе, с гитарой. И вот у них в сарайчике стояли кровати. Задувал пряный рыбный волжский ветер. Обрыв над Волгой, над пляжем безлюдным с горами леса – досок наваленных – утопал в разноцветных цветах, над которыми роились стрекозы «бомбовозики» и желтые бабочки-лимонницы. Были и белые капустницы. Но такая была в моем организме страсть по цвету, что о капустницах даже и не хочется писать. Хотя допускаю, что всё это – дурновкусие.
В Крыму летом продавались бусы из рачков-отшельников. Разноцветные, малиново-зеленочные. И белые. Так хотелось цветных. Папа не разрешал. Покупали мне только белые. Благородные. А как же не хотелось и не хочется до сих пор этого холодного благородства зеленых тетрадей и красных стягов…
Так вот, в сарайчике совхоза Масленникова подавали на обед суп с фрикадельками. Жара среди волжского воздуха там не ощущалась. А запах досок соединялся с запахом рыбы и вкусом прозрачного-прозрачного бульона, в котором плавали фрикадельки. Иногда даже клецки!
В хрущевке бедной части семьи были благородные голые стены, расписанные виноградными лозами. В выточенных на особом станке дедушкой деревянных вазах-амфорах покоились скорбные камыши. Но эта бедность была до краев напичкана событийностью. Даже вечерняя прогулка за ручку до магазина тети Розы – это булочная не доходя до Аэродромной – за покупкой одной-единственной карамельки «Раковая шейка» была абсолютным счастьем и событием.
Там, в этой бедной и холодной хрущевке, в еде исповедовался какой-то сталинский ампир. Высокие торжественные эклеры. Высокий и торжественный «Наполеон». Высокие и торжественные тефтели в подливе. Но вот водка – в зеленом шершавом графине, настоянная на лимонных корках, «лимонная роща, каскад-водопад» – мещанские радости! И «марлиты», дамские романы. И этюдники, тюбики с красками, маленькая изящная черная этажерка, а на ней – две огромные грустные книги: «Король Матиуш Первый» Януша Корчака и «Пан Тадеуш» Адама Мицкевича. Те книги, которые я постоянно видела, когда еще не доставала до валенка самого любимого человека на земле.
На Сорокиных хуторах дача была тоже бедная. Маленький деревянный домик, увитый виноградными лозами и закрытый от мира рудбекией. Там подавали «дачную похлебку». А на стене висели два красных башмачка, в которых я сделала первые шаги. И дедушкины картины в барочных деревянных рамах.
Дачная похлебка была проста и наполнена черт-те чем. Когда ничего нет, то «черт-те чем» становится самым главным и невероятно значимым. Варилась в воде картошка. Потом разминалась и заливалась этой же водой. Туда крошилось вареное яйцо. Добавлялся кусочек сливочного масла. И посыпалась зелень, молодой лучок и укропчик. Как пахло это варево, Боже ж мой!
Я помню бабулю. Странная у меня была бабуля – властная, неработающая, в чем-то тиран. С ястребиным носом, любящая меня абсолютно тяжелой любовью. И когда она замирала над чашкой с чаем – это были мгновения тишины. Бабуля сама ела только хлеб с вишневым вареньем. Глаза делались остановившимися вдаль. Прозрачные серые остановившиеся красивые глаза. Нос великолепный. Чай. Булка с вареньем намазанным. Тишина. Пахнет дачей, белым наливом и умывальником.
Мама обожала шампанское. Шампанское лилось и пузырилось. В драгоценных фужерах. Среди сервизов, привезенных мамой из Японии, куда она ездила переводчицей с группой комбайнеров – победителей соцсоревнования. Шампанское, как культурный код, наполняло мамин мир между учениками, английскими пьесами, спектаклями, стихами, песнями, которые она сама же и наигрывала на черном пианино «Волна»; слово «Волна» было так изысканно написано золотом на крышке, что я читала всегда «Велне» и уплывала в мечтах вслед за золотым росчерком в сторону «Полонеза Огинского».
Около импортной тахты валялись горы «Иностранки» и «Юности». Это было время читающих хрущевок. Потом, во взрослой жизни, главным моим удивлением было видеть квартиры без книг и журналов. Мне кажется, шампанское жило у нас даже в туалете с вышитой крестиком сумочкой для газет, верхний слой которых составляла статья «Триптих Натальи Автономовой». Интересно, кто же была эта Наталья Автономова и что за триптих? Просто эту надпись сейчас озвучила моя память.
В третьей комнате хрущевки жила старая дама, соседка. Коммунальная хрущевка – так тоже бывало. Она отгадывала кроссворды в журнале «Огонек» и тоже обожала шампанское. И когда в 86 лет она собралась отойти в мир иной, попросила маму привезти ей с Крытого рынка шампанского и красной икры. Выпила фужер шампанского, холодного и терпкого, с пузырьками в нос. Съела бутерброд с красной икрой. И почила. Как Эпикур почти что.
Теперь о главном. Почему так важны пуговицы, перстни, фрикадельки, тефтели, шампанское, вазы, орлы, конфетные фантики, залежи книг, журналов, висюльки у люстр и виноградные лозы, нарисованные на стенах, и вышитые сумки в туалетах, крестиком вышитые?
Я не совсем знаю ответ. Просто подозреваю. Как Эпикур. Что важна не просто жизнь, а жизнь хорошая. Ну, такая хорошая, насколько мы ее таковой представили. Можем представить.
В день дедушкиной получки мы с бабулей отправлялись в самое дальнее путешествие, на которое моя бабуля была способна. Она предпочитала не покидать границы квартиры и дачи. Мы шли пешком от Аэродромной до магазина «Ткани» на Революционной. Путь был далек. И меня заставляли считать все окна одноэтажных бараков и заводских помещений, вытянутых вдоль Революционной после Гагарина. И вот считаешь-считаешь эти дурацкие окна! А когда ты маленький, по валенок, расстояния кажутся другими и мир кажется другим.
Доходим до магазина «Ткани». Выбираем самую красивую шерсть. Отрез на новое платье. Покупаем. Вместе с кружевами. И пускаемся в обратный путь. Эта покупка – роскошь для бедной хрущевки. Жизнь не по средствам. Но кто-то же придумал украсить подъезды этих наших хрущевок стеной из византийской смальты! «Юстиниан и Феодора» нашего советского детства, ипподромы Константинополя, пантократоры и архангелы в мире зеленых тетрадей и красных знамен.

* Доктор исторических наук, профессор Самарского университета.

Опубликовано в «Свежей газеты. Культуре» от 15 апреля 2021 года, № 8 (205)

Самарские вывески как лицо города

Рубрика: О языке

Татьяна РОМАНОВА *

Если посмотреть на вывески самарских ресторанов и кафе глазами путешественника, то окажется, что «чисто самарского» в них очень немного. Самары в них практически нет. А в то же время именно они создают впечатление о городе, вступая в молчаливый диалог с гостями города и его жителями, рисуют портрет Самары.
В Самаре сегодня 1 328 предприятий общественного питания, однако лишь одно из них обыгрывает имя города. Удачное, на мой взгляд, название ресторана «Самархан» сочетает в себе имя города с его азиатскими ценностями. Можно еще назвать несколько «волжских» номинаций. Это рестораны «Волга», «Жигули», «Старая пристань», «Белуга», кафе «Палуба», ресторан на теплоходе «Скрябин», который «причалил» к нашему берегу со страниц популярного романа «Двенадцать стульев».
Связано с городом название расположенного на вокзальной площади трактира «У Палыча», которое отражает отчество создателя марки – Александра Павловича Мербаума (1991). Имя австрийского дворянина, купца первой гильдии, пивовара и мецената Альфреда фон Вакано, построившего знаменитый пивзавод, сохраняет название ресторана «У Вакано». К этому можно добавить название пивбара «На дне», отражающее местный микротопоним. Вот, пожалуй, и всё.
Есть в нашем городе рестораны и кафе, названия которых ассоциируются с русской кухней: «Русская охота», «Суворов», «Лаврушка», «Пельменная дюжина», «Такой Вот Компот», «Блинари», «Кипятокъ», «Буфет на Соловьиной», «Купеческий». Иногда русская кухня скрывается под иноязычными номинациями: «Штолле», «Грин Лайн», Art&Fastили, наоборот, оказывается, что «Бычара», вопреки ожиданию, предлагает американскую кухню, а трактир «Купеческий дом» – японскую.
Однако основная масса названий обещает посетителю нечто необычное, экзотическое: итальянские «Перчини», «Винопьяцца», Mama Roma; немецкий Sehr Gut; английские Mr. Hadson, «Кембридж», «Любимая бабушка Hadson»; американские New York Coffe, «Бенджамин»; ирландские Shamrock, «Шеннон»; сербский «Балкан Гриль»; японские «Тануки», «Акэбано», «То Сё»; японо-китайская «Золотая пагода»; грузинские «Батоно», «Дом Нино», Puri; восточные «Восточный квартал», «Бухара», «Чучвара», «Вахтангури»; украинские «Хуторок» и «Гопак»; ресторан кухни народов бывшего СССР – «Навек родня». Кафе израильской кухни «Маца» говорит с посетителями с какой-то особенной интонацией: «Ждем вас каждый божий день: 9:00 – 22:00».
Довольно часто используется игровая транслитерация русских слов: Edateca, Bla-Bla, Brize, Lotus, Malina Gril, «Zажигалка», «Beerлога», «Я vegan».
На площади Революции расположен гастробар «Проливошная» с логотипом в виде пьющего из рюмки козла. Вероятно, этот образ должен напоминать нам козу с герба города. Гастробар, однако, ассоциируется с гастритом, а слово «проливошная», образованное по модели распивочная, закусочная, рюмочная, почему-то произносится по-старомосковски, как булошная или прачешная. Возможно, этот шедевр словотворчества появился в результате попытки авторов сочинить номинацию старинного питейного заведения купеческой Самары.

* Кандидат филологических наук, доцент Самарского университета.

Опубликовано в «Свежей газеты. Культуре» от 1 апреля 2021 года, № 7 (204)

Если в доме не наточены ножи

Зоя КОБОЗЕВА *

Ах, как спится утром зимним!
На ветру фонарь скулит – желтая дыра.
Фонарю приснились ливни – вот теперь он и не спит,
Все скрипит: пора, пора, пора…
Свет сольется в щелку, дверь тихонько щелкнет,
Лифт послушно отсчитает этажи…
Снег под утро ляжет, и неплохо даже
То, что в доме не наточены ножи.
О. Митяев

Когда-то давно, это было в Сиднее, мы остановились в милом и радостном бунгало, которое сдавали для постояльцев муж и жена. Она – немка, он – итальянец. Она – прозрачная, хрупкая, в очках в тоненькой золотой оправе, кудрявая и белесая, домохозяйка. Он – лысоватый, брюнет на оставшихся завитках, айтишник, вечерами игравший cool собственного сочинения.

[Spoiler (click to open)]
У них была кучка деток – тоненьких, золотоволосых и кудрявых. Деткам явно не хватало колпачков, как в сказке о Мальчике-с-пальчик. Когда наступало утро, жаркое и мокрое австралийское утро, хозяйка шла босиком в полосатой пижаме в огромный сад, утоптанный птичьим пометом. Все эти птицы, кукабары и попугаи, заливались в кустах, увитых тропическими лианами. Хозяйка со стуком ставила на деревянный стол тарелки с какими-то невероятными для жителей средней полосы России фруктами. Фрукты сочились разноцветными семечками. Потом так же весело, посудой об стол, водружались кружки с ароматным кофе и оладьи с джемом.
Хлопая своими белыми ресницами сквозь очки и раздуваясь полосатой мужской пижамой на ветру, эта наша «Гретхен» всем постояльцам доброжелательно улыбалась и махала приветственно ручкой. Потом, не переодеваясь, также в пижаме и босиком, она пришпиливала своих многочисленных херувимчиков ремнями к заднему сиденью микроавтобуса, усаживала туда же постояльцев и везла к станции метро. Мы выгружались в метро, чтобы начать еще один невероятный день в невероятной стране. А хозяйка, стоя посреди мегаполиса босиком и в полосатой мужской пижаме, щурясь сквозь белые, рыжие, наверное, ресницы, махала ручкой и весело кричала нам: «Б-а-а-ай!» А потом со своей кучей пришпиленных кудрявых ребятишек ехала домой. И она всегда была очень легкая, расслабленная и с улыбкой.
Однажды, не выдержав, я спросила: «Как вы не устаете гладить белье для такого количества домочадцев и постояльцев?!» Дело в том, что среди всех домашних забот я больше всего ненавидела гладить. Для меня это был невыносимо монотонный труд. На втором месте по невыносимости – мыть посуду. Гладить и мыть посуду – до сих пор вызывает ломоту в мыслях и чреслах. Хотя кто из нас не любит спать на отутюженном, хрустящем белье?!
Отвращение перед гладильной доской появилось у меня в детстве. Тогда белье сушили не на застекленных зимних балконах – на морозе. Белые пододеяльники вставали колом, но бесподобно пахли. Потом стоячие пододеяльники, наволочки и простыни папа приносил охапкой и сваливал на тахту, и я вставала к утюгу. Самое противное, что пододеяльник не умещался на узкой гладильной доске. И вот это глаженье участками, участки не заканчиваются... А потом родился брат, и бесконечные марлевые треугольные подгузники нужно было гладить с двух сторон…
Гладить я не любила. Поэтому в другой жизни, в Австралии, среди кукабар и тропических фруктов, в преддверии соленого и сладостно-сильного океана, спросила: «Как вы не устаете гладить белье для такого количества домочадцев и постояльцев?!» Подразумевалось: «Как вы живете так легко и весело?! Без надрыва, страданий, тоски и каменных морозных пододеяльников?!»
Немка Гретхен посмотрела на меня мудро и первый раз серьезно: «Дорогая, жизнь и без того слишком короткая, чтобы тратить ее на глаженье постельного белья!» И это была первая австралийская мудрость. Как не тратить свою жизнь на неприятные занятия.
***
Занятия в школе английского языка в Сиднее у нас вела индонезийка. Смуглая, с черной шишечкой на затылке, худенькая, в длинной замотанной вокруг фигурки юбке, во вьетнамках, фенечках и черной футболке. Она курила самокрутки. В какие-то засушенные листья ловко заворачивался табак, и она курила. А потом, рассказывая что-то о себе, упоминала то одного бойфренда, то другого, то третьего, то пятого. А я была глубоко к этому времени замужем. И мне казалось, что любое разнообразие в любви неизбежно кончается не только разбитыми сердцами, но и какими-нибудь страшными международными заболеваниями и прочими опасностями.
Сообразуясь со своей открытостью, так и спросила учительницу английского языка, сворачивающую в этот момент очередную самокрутку на берегу океана. Она посмотрела на меня своим юным индонезийским взглядом и ответила: «Дорогая, а ты каждый раз, когда садишься в трамвай, думаешь, что попадешь в аварию?!» И это была вторая австралийская мудрость. Как жить и не думать о плохом.
***
Перед тем как поселиться в доме у немки, мы жили в бунгало перуанцев. Это была более простая и более бедная семья. И их бунгало было более простое, более низкое, более природное. По стенам и по унитазам пробирались на коротеньких мохнатых ножках пауки. Хозяйка дома, как и полагается у перуанцев, была маленькая кругленькая женщина с зализанными назад черными волосами. Муж ее – длинный рябой пират с такими же длинными и жидкими волосами из-под шляпы, побитой солеными ветрами. Мальчики, как на подбор, – крепкие, накачанные, с играющими бицепсами в закатанных рукавах белых офисных рубашек, набриллиантиненные кудри зализаны назад. Послушные маме мальчики, невероятно. Мама – как командор.
Я пожаловалась вечером, что вот уже несколько дней в Сиднее, а на океане не была, потому что учеба. Мама-перуанка свистнула мужа-пирата. Пират завел пиратскую битую машину. В машину загрузились мама и все набриллиантиненные сыновья. И повезли меня в черной австралийской ночи на берег океана, не на пляж, а на какой-то берег в их бедном районе. Черный-черный океан. Черный-черный берег. Семья выгрузилась в отдалении и выстроилась в ряд. Все улыбаются тепло, по-перуански, и говорят: «Дорогая, вот океан, плыви!» Все океанские акулы выстроились в другой ряд, ожидая встречи с русской плотью. Но вся дружба народов была приветственно обращена ко мне. Я молча пошла в черный океан, и это была третья австралийская мудрость: «Улыбнись тому, кто сидит в пруду!»
***
Дома, в Самаре, когда в Австралии лето – зима. Зима такая бесконечная, как сейчас. Морозы не отпускают никак. Солнце весеннее, а морозы терзают нас и терзают. И, умирая от авитаминоза, в теплых домашних чувяках и в пуховых платках, стоят женщины около гладильных досок и гладят пододеяльники. Только нет больше морозного белья. Балконы застеклены, белье на веревках около подъездов больше не развешивают, капитализм ввел институт дворни, которая для многих новых джентри ведет дом. А подгузники уже никто и не помнит марлевые. И я белье не глажу.
Я вернулась из Австралии и решила больше не гладить белье. Ведь жизнь такая короткая. Но вот по одной такой ритуальной штучке из прошлого скучаю. Мы жили в простом хрущевском доме. Зимним вечером мама сворачивала коврики и половички рулонами, надевала валенки, брала веник, меня, и мы выходили в хрущевский двор. В квартирах загорался свет, и во дворе из четырех пятиэтажек было празднично, как на спектакле. Можно было рассматривать жизнь в окнах: шторки, люстры, силуэты. Люстры особенно мне нравились: хрустальные, с висюльками, такие новогодние.
Снежные сугробы были белые-белые! Мама кидала коврики на сугроб. И моя задача была их топтать валенками. Вот это ощущение, когда в валенках по коврику, а под ковриком – хруст, хруст, неподатливый сугроб! Это ощущение, как и вкус засахаренного клубничного варенья в вазочке старушки-соседки бабы Мани, – это счастье. Потом мама вешала половики и коврики на пирамидку, и мы веником счищали снег. Коврики пахли морозной зимой, как и стоявшие колом пододеяльники.
Ножи точили друг о дружку. Баба Маня запускала нас на кухню поглодать-пососать косточки, когда варила холодец. Пельмени лепили всей семьей на ноябрьские. Когда так весело и морозно было идти через площадь Куйбышева с демонстрацией и кричать: «Куйбышевскому государственному университету – ура!» – «Ура!» Как же мы выдерживали ожидания автобусов на остановках без маршруток? Как же вкусно было варить сгущенку и вылизывать ее потом из орешков, не съедая тесто! Коврики, паласы, ковры, хрустальные люстры – они больше не живут в наших домах. Пельмени лепят всей семьей только образцово-показательные кланы. А мы – те, что попроще и понесовершеннее, – покупаем готовые. Невкусные.
***
Я выполнила все заветы австралийской мудрости. Не глажу белье. Не думаю про аварию, когда сажусь в трамвай, и решила, что не собираюсь всю жизнь проездить на одном и том же трамвае. Стараюсь, чтобы меня не сломила коллективная нравственность, и всегда улыбаюсь людям. Если я не улыбаюсь человеку, значит, этот человек совершил что-то абсолютно такое, что даже я ради него не заберусь в черный океан.
Зависит ли мораль от климата? В суровом климате – более суровая мораль? Наверное, нет, не зависит. А легкое или тяжелое отношение к жизни – зависит ли от климата? А живопись, искусство, темы, вкус, идеи – зависят ли от климата? Каково творить в вечном лете? А жить каково в вечном лете? В вечном счастье и тепле? Должен ли художник быть голодным и страдающим, чтобы создавать великие произведения? Нужно ли так страстно ждать конца холодов, чтобы потом получить жару и снова мечтать о снеге и морозах?
***
Теперь немножко про шотландцев. Только что словами Бродского закончила лекцию перед постановкой в одном любимом театре «Марии Стюарт»: «Мари, шотландцы все-таки скоты!»
В Лондоне нам сказали, что будем жить в домике одной шотландской дамы. Боже, какой это был шарманный викторианский домик в старом и респектабельном районе Ирлинг-бродвей! Крутая винтовая лесенка вилась на третий этаж. На каждом ее изгибе стояли корзинки с цветочками и кружевными салфетками. Спальня – высокие кровати с пуховыми одеялами, одеяльцами, наволочками, простынками, все расшиты кружевами и вышивками. В такую кровать проваливаешься, как в пуховые качели. Рамочки на белых столиках.
У нас бы про все это милейшество сказали: «Мещанский вкус»! Ну действительно, на фоне суровых белых пододеяльников, стоявших колом на морозе. Но какой холод был на этих третьих этажах викторианского домика! Невероятный холод. Пронизывающий до костей январский лондонский холод. Потому что шотландская женщина, сжав в ниточку и без того тонкие губы, рыже нас приветствовала: тем, кто приехал из Сибири, не привыкать к холодам, поэтому нечего и жаловаться. И подкидывала дров в свой личный камин в хозяйской комнате.
С тех пор я полюбила мещанство. Оно очень красивое, это мещанство. Но выжить в нем, в викторианстве лондонско-шотландского розлива, можно, только встав под горячую струю крана. И это уже счастье.
Мама, как руководитель проекта обучения в Лондоне, продвигалась по винтовой лестнице, русская такая красота, смуглая, с уложенной вокруг головы косой, румяная, в мехах, и пошутила через плечо хозяйке: «Мы не упадем с ваших крутых лесенок?!» И шотландская женщина тут же ответила своим гостям-постояльцам: «Если много водки пить не будете, то не упадете!»
Зависит ли мораль от климата? Картина мира от климата зависит? Пришлось переехать в другой дом. Для шотландской женщины все русские – это Сибирь и водка. Но это была просто плохая женщина, злая, вне климата и национальности.
В другом доме жила польская семья. Мы уже побаивались встретиться с новыми хозяевами. Но вечером нас ждали круглый стол, горшок с вкуснейшим варевом, передававшийся между членами семьи по кругу, улыбки. «Мари, шотландцы все-таки скоты!»
А когда я после первого курса истфака первый раз выехала за границу, в Польшу, сразу напоролась на обвинения во всех разделах Польши. И горько расплакалась, потому что первый раз почувствовала, что не все в этом мире любят тебя и твою страну. Но тут же, в другом городе, меня ожидали другие поляки, которые научили танцевать и говорить по-польски: «Пан очень любезен, люблю тебя, ждала тебя».
Вот и конец истории про климат и национальный характер, хотя, когда писала эпиграф, думала, что буду рассказывать про хрущевки и ножи…
Пахнет наволочка снегом,
Где-то капает вода, плащ в углу висит.
На Москву упало небо и зеленая звезда
Позднего такси.
Далеко до Сходни, не уйти сегодня,
Он бы мог совсем остаться да и жить.
Все не так досадно, может, жили б складно…
Ах, дались мне эти чертовы ножи!

* Доктор исторических наук, профессор Самарского университета.

Опубликовано в «Свежей газеты. Культуре» от 18 марта 2021 года, № 6 (203)

О предрассудках

Рубрика: Наталья Эскина. Неопубликованное

Наталья ЭСКИНА

Эти трехтысячезнаковые заметочки – не случайный протуберанец памяти. Это размышления на музыкальную тему, это благодарности, обиды, воспоминания музыковеда.



О полууменьшенных

У нас очень поддерживался антиленинградский культ. Вероятно, по умолчанию предполагалось, что и они к нам относятся враждебно. Не знаю, как в смысле исполнительства, а у нас, музыковедов, с возмущением говорили: у них это «простая одночастная форма»! А это ведь просто период! У них – «полууменьшенный септаккорд»! Это же малый с уменьшенной квинтой!
А я из Москвы туда защищаться еду! Страху натерпелась! Прихожу в консу, а они мне на шею кидаются! И говорят: ну, наконец ты к нам приехала! И ни один про уменьшенные и полууменьшенные даже не упомянул! Я глазами хлопаю: незнакомые люди! А ко мне априори внимание и любовь! И на защите полон зал.
Зато из зала вопрос: а как вы относитесь к монографии датского музыковеда Хедара? Не сомневаюсь, в Москве я единственная была на то время, кто читал Хедара. А у них – вот такие специалисты. И вопрос неподготовленный (на защите принято было вопросы задавать накануне вечером, чтобы диссертант успевал собраться с мыслями). Я не призналась ленинградцу, что читала датчанина в немецком переводе. Датским я не владею.

О Гессе

С Гессе случайно такое вышло. Сижу в общежитии Гнесинки в комнате у подруги. В темном уголке. Читаю «Игру в бисер». В светлом уголке пианино стоит, на нем занимается всеобщий кумир, пианист Финик (Финик он, потому что фамилия у него Финкельберг, сейчас в Дюссельдорфе живет). Финик играет одну за другой сонаты Брамса. На редкость хорошо играет. С листа, в общем-то, читает, но это для него трудности не составляет.
Хорошо живется в чужой комнате под Брамса! Хорошо читается! Финик спрашивает: «Что ты читаешь?»
Ответить как-то неудобно мне кажется. Что выпендриваться-то, пианисты – люди простые. Применяясь к этой воображаемой Финиковой простоте, отвечаю уклончиво: «Да так. Книгу».
«Какую?» – спрашивает Финик.
Ну, не скажу же я ему: не по твоим жалким пианистическим мозгам книга-то... Неохотно признаюсь: «Игру в бисер».
Финик продолжает играть и задумчиво говорит: «Кнехт... А интересно, почему Аверинцев там только стихи перевел».
Бумс! И брамс!..

Тмезис

На заседаниях кафедры умники и умницы вовсю аспирантов прищучивают? Предрассудок, пусть и распространенный.
В гнесинской аспирантуре моего Букстехуде никто не воспринимал всерьез. На обсуждениях и предзащите ленились рот открывать или не владели предметом. И крупными буквами на доцентах и профессорах было написано: эх, водочки сейчас тяпнем!
Один раз что-то такое ляпнул кто-то. Ироническое. А по сути, издевательское даже. Вдобавок сущую глупость. Провоцировал. Подкузьмить меня думал. Я себя прищучивать не дала, всерьез ответила. И тут моя Евдокимова зажгла в глазах синие огни (она не кошка, у нее не золотые зажигались, золотыми у нее были волосы), сделала рукой балетный жест из белого акта «Жизели» и самым ласковым своим голосом сказала: «Ну, вопросы, которые здесь Наташе задавались, были, конечно (глубокая пауза, риторическая, «тмезис» называется) непродуманными». И они пошли пить водку.

Опубликовано в «Свежей газеты. Культуре» от 18 февраля 2021 года, № 4 (201)

Самарские мечты в Худжанде

Дильбар ХОДЖАЕВА
Рисунок Сергея САВИНА

Нас познакомила Нина Алексеевна Шумкова, председатель Самарского отделения кинематографистов. На съемках документального фильма о народах, населяющих Самарский край. Посоветовала почитать тексты Дильбар, что я с большим интересом и сделал. Перед вами – два из толстой папки рукописей. Почитайте сами, почувствуйте настроение этой чудесной женщины, а потом почитайте интервью, которое взяла у нее Светлана Внукова. И, уверен, мы вместе будем ждать ее следующей публикации.

«Черемуха душистая с весною расцвела, и ветки золотистые, что кудри, завила...» Есенинские строки повторяю про себя каждый раз, прогуливаясь по Самаре. Деревья радуют глаз, украшая парки, площади, дворы и палисадники города. А есть еще: «Тонкая рябина, дивная краса»! В зонтики белых соцветий наряжает ее весна, а осенью «роняет рябина свои красные слезы» повсюду, за каждым забором. Изящные, цветущие, дающие тень черемуха да рябина!
Я вижу этих красавиц на улицах Худжанда. А еще липы, эти душистые деревья, были бы желанными гостями в нашем городе. Липовый цвет в наши летние дни позволит худжандцам посидеть, наслаждаясь его медовым запахом и тенью пышной листвы! Березки, напомню, у нас на бульваре перед зданием областной администрации прижились. Белоствольные гостьи шумят нежной листвой в Худжанде уже не один год, убеждая, что переселение, в принципе, возможно! Согласитесь, друзья, отечественные ландшафтные дизайнеры могли бы украсить скверы родного города рябинками и черемухой. А целебные липы нашли бы достойное место в наших парках и на набережной, принимая ароматическую эстафету от белых акаций! Вот так и фантазирую, представляя свой Худжанд, привыкая к Самаре, пытаясь соединить города – русский и таджикский! И получается, слава Богу, – правда, пока виртуально!

[Spoiler (click to open)]
И ничего не могу с этим поделать, друзья: в Самаре думаю о Худжанде! О его улицах, домах и людях, о настоящем и будущем! Хочется пообщаться с родными, друзьями, знакомыми! Ах, как хочется! Ведь эмоции, чувства лучше всего передаются в личном общении! Как водится, душевный разговор в Худжанде – это разговор за дастарханом! О, это особая церемония! Ну что, устроим ифтор? Ужин в самарском формате?
Что-что, а гостей принимать в Худжанде умеют, и еще – в Худжанде живут гурманы!
Соревноваться с худжандскими хозяйками я не в силах, а предложить самарское меню считаю вполне возможным! Любят самарчане рыбку! Вот скумбрию, гости мои дорогие, предлагаю запеченную в фольге, к ней и овощи подают, лимончик, помидорчики, морковь и паприку! Пироги опять же с рыбной начинкой хороши, их в самарских пекарнях великое множество на любой вкус! Тесто, как известно, бывает разное: дрожжевое, слоеное, а то и на закваске, но оно всегда тонкое, а начинки много…
Прошу, положитесь на мой вкус, – и мы выбираем пирожки с капустой и судачком жареным и пирог с треской и рисом! Вот они, прямо из духовки, с румяной корочкой, с пылу с жару! И запить их можно морсом смородиновым или клюквенным, такие вот витаминизированные напитки здесь любят все. А как кстати будет супчик из индейки! Прозрачная и легкая шурпичка, сваренная из диетической индейки в горшочке, присыпанная укропцем и приправленная базиликом (райхоном) и перчиком, придется вам по вкусу!
В Самаре так подают суховатое мясо индюшки, друзья! К такому бульону полагаются пироги с картошкой и грибами. Начинка из сушеных белых грибов с жареным лучком – ммм… как хороша! В Самаре грибы солить и жарить могут отменно! Шампиньоны на углях рекомендую! В Согде белые грибы свои, их, помню, в горах после дождей видимо-невидимо! Жаренные во фритюре с молодой картошкой они просто объеденье! А шашлык из согдийских фермерских шампиньонов будет не хуже баранинки!
А к чаю я бы подала пироги из кураги и смородины! У нас в Худжанде нашим хозяйкам можно сделать для таких пирогов великолепную начинку из вишни, яблок и персиков! У нас ягоды и фрукты сочнее и слаще, обойтись можно и без сахара!
Желе и муссы, смузи из ягод в Самаре – привычное дело. А почему бы не сделать нашим поварам суфле из тутовых ягод, желе из черешни? Худжандцы всегда открыты для всего нового. И эксперименты в кулинарии увенчаются успехом и порадуют спросом у населения непременно! Ягоды – клубника и малина – у наших овчикалачинских фермеров до глубокой осени крупные и сладкие, хоть на экспорт отправляй! Из них будет вкусная добавка к нашим экологически чистым молочным продуктам, и растишки, актимель – просто отдохнут! Надо делать: у наших все будет натурально и вкусно! Это доступно для наших мам, побаловать своих домочадцев такой вкуснятиной они уж точно смогут.
На нашем дастархане – янтарные булки из кукурузной муки, ржаные батоны и белые пшеничные караваи, есть хлеб без дрожжей на хмелю, зерновой и с отрубями, но наши лепешки – непревзойденные! И сама, честно сказать, я с удовольствием отведала бы худжандского плова с дымком оштона вприкуску с кисленькой чаккой и серко.
Трапеза закончилась, звучит традиционная молитва. Хвала Творцу за жизнь, благополучие и благоденствие, за мир и любовь!
P.S. Верю, что однажды весной на Сырдарьинской в Худжанде расцветет черемуха, а в кондитерских и пекарнях появятся пироги «Самарские»…

Опубликовано в «Свежей газеты. Культуре» от 19 ноября 2020 года, № 22 (195)

Большекромый бирюк и ладливая дранощёпина

Зоя КОБОЗЕВА *

Без клюди ** мы не люди.

Всё началось с большекромого. Меня в этот раз направили в тему о размерах счастья. Одному, мол, для счастья нужно совсем немного. А у другого – рук не хватает, сколько счастья он хочет загрести. И я сразу вспомнила, что меня с детства разные старинные бабушки называли большекромой. То есть для полного счастья мне нужно объесться до отравления, что, кстати, и происходило, начиная с самого раннего возраста. В 4 года я объелась тортом «Прага» так, что мне по ошибке вырезали аппендицит. Папа, тогда еще юный хирург, очень переживал и перепоручил дочь другому хирургу. А потом еще больше переживал из-за размеров шва: «Я барышням всегда делаю крошечные шовчики, а у моей дочери – гигантский».
Но мы-то с вами знаем, что просто-напросто нельзя объедаться всем подряд, нельзя быть ненасытной, большекромой, а то зашьют потом суровыми нитками лопнувшее пузо!..
И вот в поисках этимологии слова «большекромый», мне неведомой, я отправилась в «Лексический атлас русских народных говоров» и просто тут же умерла от восторга.
В последнее время все периодически вопрошают у себя, друг у друга, у Вышнего, у Разума: «Что же вокруг происходит? За что же нам, мирному, сытому поколению, такой вот стресс пандемический, такой апокалипсис? Где же спасение в мире, потерявшем точку опоры?» А опора – в культуре. Есть культура, и есть мракобесие, необразованность, есть забвение культуры.

[Spoiler (click to open)]
Культура как палимпсест, когда по старому изображению наносится новое. Тогда старое – даже более выдающееся, более совершенное, более прекрасное – перекрывается новыми яркими изображениями или надписями. И все забывают про старое. А новое – оно не всегда обладает той необходимой глубиной и мудростью, что способны спасти и утешить.
Одной из безусловных красот и мудростей является народный язык. Почему мы вот, к примеру, сразу так все влюбились в роман Г. Яхиной «Зулейха открывает глаза»? А потому что начало романа полно этнографии, национальной татарской речи, мифологии, обрядов, преданий. Не из разряда «неоязычества», то есть модной неофитской потуги прийти к корням, а органично вплетенных специалистом-филологом в ткань повествования элементов народной культуры.
Я смакую эту древнюю культуру, чьи следы нахожу в языке, в народных промыслах, в деревянных клетях, в коромыслах, в самоварах, в лаптях, в душегреях. Просто мы очень мало знаем, позабыли, мало слушаем и слышим. Как бы это правильнее объяснить? Любим факт без атмосферы. Собираем большекромо новые и новые факты о том, к примеру, кто из великих бывал в нашем городе, что сказал, что сделал, чьи потомки где проживают. Дайте к ним прикоснуться, как к мощам: из какого дома пел Шаляпин, в каком доме ел посол, по какой улице прохаживался великий режиссер. Такая страсть к великим датам и великим событиям.
Охотимся за фактом, того и гляди лопнем и зашьют нас суровой ниткой, длинной, «слепых водить»… Но эти все приобщения к великому не греют и не спасают от страха, не отвлекают. А отвлекает только истинная красота. Истинная красота – она как речка, на нее смотришь и не устаешь. «Без клюди мы не люди»…
***
Как же мы прижимаемся к деревьям в лесу! Согласитесь, это не к памятникам, к башмакам великих притереться. И не к их великим именам. Я знаю недалеко от нового футбольного стадиона дуб старого Джолиона из «Саги о Форсайтах»! Если бы вы только там побывали – какое это дивное место! Недалеко от крошечного озерца, которое, слава богам, не растерзали и не застроили, зернышко изумрудное – это озерцо с утками.
Рядом с ним – дуб. В четыре моих обхвата. Заходишь под его крону – и наступает Счастье. Прижимаешься к корявой коре, щупаешь ее шершавость пальцами, глазами вбираешь желуди, совершеннейшее творение леса, и на глаза наворачиваются слёзы. От счастья, что ты пока есть в этом мире и дышишь его терпким древесным запахом. И ты вовсе не «бьешь баклуши». Ты проводишь ладонью по верхнему слою древесины, по тому слою, который скалывали, чтобы делать деревянную посуду, баклуша – молодой неотвердевший слой древесины…
Я вечерами ныряю, как в теплое море, в осенний лес. Какой же он пряный! Какой рыжий! Какой винный, если упасть на колени перед зарослями ежевики. И думаешь: где же тут «вересовка», мягкий слой у можжевельника, лежащий под корой? И абсолютно неважно, что не знаешь, где можжевельник, и абсолютно неважно, что не знаешь ремёсла, важно думать словами, за которыми стоит вековая народная культура…
После летней турбазы я придумала диету, состоящую из каши «Дружба» и солянки. Придумала – и всё. Все взрослые люди знают, что такой каши, как в столовке, дома никогда не получится. Каша «Дружба» столовская – просто песня. Само слово «каша» – милое-милейшее, доброе-добрейшее. Кашу варят на молоке. Молоко – еще один пласт культуры.
Кто знает, что такое жаркое лето в борских песках раскаленных, помнит, как постепенно накатывается вечер, ложится на Самарку речная прохлада, поднимается пар до яра, пахнет травами и коровьим навозом. На скамеечки перед воротами выбираются бабушки, тетеньки в платочках.
Из наших ворот тоже выходила баба Катя. Ноги многотрудные, задубевшие – в галошах, в грубых чулках в рубчик, на резинках. Рубаха длинная, на рубаху надеты юбка и кофта. Крест на шее болтается на белой бисерной ниточке. Косынка светленькая в меленький цветочек повязана поверх перекинутых седых косичек. Парочка зубов железных виднеются в доброй улыбке. Глаза серые, лучистые. Хворостина в руке. Вышла коз встречать.
Вот забренчали вдалеке колокольчики. Погнали стадо. Тетеньки и бабушки своих коровушек встречают. Коровушки бредут, вымя тяжелое покачивается. Рогами из стороны в сторону поводят. Усталые после жары и слепней с «казаками». Тиной пахнут, со своих бычьих стойл у речки насобирали. Стадо поменьше бежит, козочки. Баба Катя хворостиной своих загоняет в ворота. Уходит доить. А потом несет дойник с парным молоком в избу. Копошится под иконами, переливает, марлей накрывает. И мое мученье наступает: пить молоко.
Бестолковая, маленькая. Мама мне карамельки фруктовые пододвигает, чтобы хотя бы с ними выпивала свою кружку. А молоко, когда бычком пьешь, течет с уголков губ, усы белые делаются, бородкой Хо Ши Мина спускается струйка за шиворот, а остальное молоко – в кашник. Кашку варить. И кто не ел в детстве манную кашу на козьем молоке – тому очень повезло. Но и как же нам всем повезло, кто знает это детство у бабушки в деревне, с запахами Самарки и с коровушкиными лепешками на песчаных утоптанных горячих дорогах…
***
Когда мне давали задание писать про «мало счастья – много счастья», наверное, предполагалось, что хорошие – те люди, которым мало для счастья надо. Но человеческая натура так уж устроена, что думаешь: «Лишь бы дети не болели, это и есть счастье, больше ничего не нужно». Детки выздоравливают, и начинаешь рыдать, если тебя вдруг кто-то обидел. И в это мгновение забываешь подумать, что вот ты сам здоров, детки твои здоровы, так это же уже и есть счастье!
Но нет – хочется любви. Вот тебя полюбили, вот оно, счастье. Но ты начинаешь придумывать всякие сюжеты, которые еще не произошли, но могут произойти. Дорогая, остановись! Ты же только что говорила, что главное – не это. Большекромость – это наша жизнь. Это очень даже хорошо, когда хочется много всего. Только нельзя объедаться, иначе твой лопнувший животик зашьют суровой ниткой…
«В некоторых говорах парадное помещение называется горницей, оно отапливается печью-галанкой, в ней находится святой угол (божница/божничка), а вторая, проходная, комната с русской печью называется кухня, теплушка, прихожка/прихожая (например, в южнорусских говорах сс. Покровка Борского р-на, Малая Малышевка Кинельского р-на, и Украинка Большечерниговского р-на: дом был / сначала передняя / ну пъсматри / сколько там / адно памищения / уорница / щас зал нъзывается / щас пиришли на зал комнаты) или изба, задняя изба (например, в среднерусском окающем говоре с. Крепость Кондурча Шенталинского р-на, в среднерусских акающих говорах сс. Муранка Шигонского р-на, Утевка Нефтегорского р-на, Борское Борского р-на)» ***.
Так и было. Недавно на лекции по «Истории русской культуры Серебряного века» я рассказывала студентам про картину В. Серова «Девочка с персиками». Всё знаю, о чем нужно говорить: импрессионизм, Веруша Мамонтова, освещенная лучами света, про настроение всё знаю, про атмосферу картины всё знаю. Но ничего не могу поделать со своей собственной атмосферой и со своим собственным настроением от этой картины.
Дело в том, что в бабыкатиной избе на самом яру над Самаркой в Борском зимой жили в сенях козы. Там стояла древняя кровать с шишечками, на кровати – старые перины. На этих перинах зимовали козы. И когда в самую жару баба Катя летом накидывала над кроватью в сенях марлевый полог от мух, под пологом в перинах обитал затвердевший с зимы козий горох. Под полом кудахтали куры. Пахло сеном. Из сеней на кухню – в которой стояли русская печь и лавки, висел древний умывальник, – вела подбитая ватином тяжеленная дверь.
В печи баба Катя пекла «жаворонков». Другая мощная дверь вела в горницу. Там стояла голландка. В красном углу висели иконы с красными лампадками. Пахло ладаном. На стенах были развешаны фотографии с похоронами. Около кровати на стене висел ковер с оленями. Окна были засижены мухами. И посреди всего этого деревенского мира на стене висела вырезанная из журнала «Огонек» картина В. Серова «Девочка с персиками», тоже засиженная мухами. И я нисколечко всё детство не сомневалась, что на картине изображена девочка-соседка из огромной чувашской семьи. Палимпсест. На одном знаке культуры изображен другой знак культуры. Потому что деревенская бабушкинская одинокая повседневность – это тоже знак культуры. И вот эта культура в моем случае оказывается сильнее русского Серебряного века. И я, зажмурив глаза, торопясь, быстрее рассказываю студентам о живописи Серова. А в нос ударяют из глубин памяти парное козье молоко и вечерние запахи Самарки…
Не знаю, как вы, но я думаю о смерти. Если честно. Я думаю об этом по-взрослому, это и понятно: я стала взрослой. Просто смерть подкралась так близко, так напоминаемо бесконечно всеми этими тревожными, безжалостными сводками. А параллельно – читаю студентам лекцию об Оресте Адамовиче Кипренском. Так беспощадно при жизни обесцененном, вернее, недооцененном, ночующем под портиком собственного дома, обессиленно неспособному создать нечто подобное портретам «Е. Давыдова» или «А. Пушкина». Зачитываю грустную концовку главы о Кипренском кисти Н. Врангеля, о том, как капуцины следовали за гробом этого несчастного русского художника на чужбине в день трудящихся женщин.
И понимаю абсолютно ясно: величие после смерти не нужно. Человеку нужно при жизни быть счастливым, а не потом. Человеку при жизни нужно быть большекромо счастливым. Неприлично счастливым. Залпом выпить эту жизнь, бычком, как парное козье молоко.

* Доктор исторических наук, профессор Самарского университета.
** Клюдь – это красота. Бирюк – медведь. Ладливая – покладистая. Дранощёпина – та, на которой всё висит. Большекромый – ненасытный.
*** Баженова Т. Наименования построек в пределах традиционного комплекса крестьянского дома в самарских говорах.

Опубликовано в «Свежей газеты. Культуре» от 24 сентября 2020 года, № 18 (191)