February 17th, 2020

Врут календари

Рубрика: Факультет ненужных вещей

Михаил ПЕРЕПЕЛКИН *
Рисунок Сергея САВИНА

– А что, разве календари уже тоже стали «ненужными»? – сомневается редактор. – Мне кажется, что их и сегодня – хоть отбавляй…
– Нет, «ненужными» они, конечно, не стали. Они стали другими. Совсем другими.

[Spoiler (click to open)]
Отто Кирхнер, 1916

Этот календарь принесла в наш музей работавшая в нем Наталья Юрьевна Оборина (Акинина) – календарь, бабушкины открытки, фотографии и еще кое-какие интересные вещицы и документы. С фотографий смотрят лица с другой планеты, на открытках остались их имена и почерки. Но самое удивительное из всего этого – конечно, календарь: стопка желтых листочков на деревянной подставке. Листочки крепятся к подставке при помощи металлических дужек, которые привинчиваются к дереву гайками.
На первой страничке этого металло-бумажно-деревянного сооружения – привет из седого прошлого: «Преимущество и удобство настоящего календаря заключается в том, что листки не надо отрывать, а можно перекладывать их через дугу, сохраняя таким образом все заметки. В конце года можно, отвинчивая гайки, заменить старые листки новым блоком, применяя старую подставку. Издательство «Отто Кирхнер», Птг.».
Но отвинчивать гайки владевшие этим календарем предки Н. Ю. Обориной не стали – они решили поступить иначе, о чем свидетельствует сделанная на этой же, первой странице чернильной ручкой надпись: «Календарь возьмет Коля в память отца – Н. В. Акинина. Мама В. Акинина, 1951 год».
Календарь Акининых – удивительный. Настоящее семейное сокровище. Да и не только семейное, конечно, но семейное – в первую очередь. Начать хотя бы с того, что календарь этот – на 1916 год, в силу чего незадачливый Отто Кирхнер из города «Птг» всё на той же первой странице обращался к своим покупателям с призывом «требовать блок на 1917 год» и заверял, что он продается «во всех известных писчебумажных магазинах России», а также – в типографии издательства на Пушкарской, 14. Бедный Отто Кирхнер, знал бы, что будет с ним и его издательством в том самом 1917 году!
Но он этого не знал, а потому продолжал праздновать праздники и строить планы. Например, в среду, 6 января, Отто Кирхнер напомнил своим покупателям о двунадесятом празднике Богоявления Господня, 10 апреля – о «Святой Пасхе» (если кто не знал – «день неприсутственный», как и несколько других ему предшествующих и за ним следующих), а 14 мая – о «Священном Короновании Их Императорских Величеств».
Впрочем, помнить ли ему теперь о короновании, мог решить сам владелец календаря, спустя непродолжительное время записавший от руки на листочке за 28 февраля: «Свержение царя Николая 2-го Романова. Революция». Что ж, революция – так революция. Но цари уходят, а календари – остаются. И вот уже рука того же самого (или другого) владельца выводит на одном из листочков следующее: «В 9.50 умер Сталин И. В., 73 лет», а через несколько дней: «В 1 час дня похороны Сталина».
Смерти и рождения вообще так стремительно бегут на пожелтевших листочках этого календаря, наступая на пятки и тесня друг друга, что к концу марта – началу апреля начинаешь уставать от всей этой суматохи. Хотя встречаются весьма любопытные, а некоторые (увы, смерти) расписаны очень тщательно, со всеми ожиданными и не очень подробностями.
Ну вот, например, 28 февраля взял да и умер Пушкин. Ожиданно? Да, вполне. А уже на следующем листочке – «гибель Грибоедова». Кажется, вот только навстречу первому из Александров Сергеевичей попалась телега, везущая прах второго. А вот иди ж ты, нет ни того, ни другого!..
13 февраля родились Крупская Н. К. (в 1869 году) и Коля Акинин (в 1917-м). 14 февраля не стало «моей учительницы» Л. В. Колокольцевой (Сиверцевой) (в 1963-м), несколькими днями раньше (правда, в 1969-м) «подавился колбасой сын Анны Николаевны врач Сапунков С. С., 36 лет».
А вот и один из тех самых танатологических романов, действие которого происходило 19 января 1954 года: «Кончина Николая Андреевича Пьянова, 73 лет. Умер в 2½ часа ночи от паралича сердца, до последнего был в памяти. 30 декабря ходил на телефон, его дорогой маленький паралич вдарил. Он пришел и сказал: «Какой мороз сильный, дух захватывает». Видит – ждет машина ехать за дровами. И вдруг у него заболело под ложечкой. Он стал пить соду, но лучше не сделалось. Тогда он сказал мне: «Чем-то ты меня накормила несвежим». А вечером пришла Ира и посоветовала ему грелку. Он положил ее, но в ночь стало болеть еще больше. Вызвали врача, он сделал сердечный укол, а утром – второй. В 12 часов ему стало лучше, он обрадовался, а в час попросил позвать священника. В 2 час. я спросила его: «Тяжело тебе?» Он ответил: «Меня страх обуял». Потом он побледнел и сказал: «Значит, я умираю», после чего спокойно закрыл свои глазаньки. А за четыре дня он видел сон, как будто за ним пришли покойники-друзья, которые звали его с собой. Один сказал: «Собирайся, Ковалев ждет за дверью». Наутро он рассказал мне этот сон, и я сказала ему: «Что ж, будь готов». Тогда он сходил в баню».
Всё врут календари, говорите? А ну как – не всё? Зачем про такое-то врать? Такое записывают и оставляют внукам и правнукам, чтобы мотали на ус, как жили и умирали их деды и прадеды. Зачем? Чтобы не были теми самыми Иванами, не знающими и не помнящими. Люди приходят и уходят – остается память об ушедших, а потому: «Береги, Боря, этот дар тебе. Он куплен дедушкой Николаем Васильевичем». Видимо, это последняя запись, от 1 декабря 1989 года, после нее в этом календаре уже больше никто ничего не писал – если, конечно, не считать музейных сотрудников, поставивших штамп и вписавших номер государственного учета и хранения.

О феврале навзрыд

Отложим «Отто Кирхнера», но убирать пока не будем: он нам еще пригодится. А пока поговорим о возвышенном – о поэзии.
О календарной поэзии я узнал, став студентом филфака, когда открыл на первом курсе хрестоматии по фольклору и столкнулся с ней лоб в лоб. Календарная поэзия – это когда про посевы и покосы, про «некому березу заломати» и про «Коляду на дворе». Но я сейчас – не об этой поэзии, а совсем о другой.
Вот, например, хрестоматийное: «Февраль! Достать чернил и плакать…». Или «Солнце греет до седьмого пота, и бушует, одурев, овраг». Греет, потому что «Март», и бушует – по тому же самому. Или «июль, таскающий в одёже пух одуванчиков, лопух, июль, домой сквозь окна вхожий, всё говорящий громко вслух», и здесь же – «и вдруг я вспомнил, что сегодня шестое августа по старому».
А там – не успеешь оглянуться – и «незабвенный сентябрь осыпается в Спасском». Ну, и наконец, снова: «Мело весь месяц в феврале, и то и дело…» И всё это – только короткий список, а есть и лонг-лист. Очень лонг и – то лист, то тот же лист, но уже совершенно желтый или рыжий, то лонг-метель, которая лепит на стекле что-то эдакое и разэдакое. А всё вместе – Борис Пастернак, чрезвычайно календарный поэт. Я задумался: какова причина его календарности? Ответ, мне кажется, лежит на поверхности: Пастернак жил в этом самом календаре, растворенном в мире, в переделкинских дождях и метелях, никуда не спешил и ни о чем больше великом не думал, а вглядывался, вглядывался, вглядывался… Отсюда и календарность, которая открывается ему как то, что должен увидеть человек и сказать поэт. Другое видение, другой способ присутствия в мире и взаимодействия с ним.
А теперь снова к Отто Кирхнеру, пододвинем его поближе и перелистаем еще несколько листочков. 1916 год, 30 апреля: «День святого апостола Иакова Заведеева и святого Доната епископа. Последний день страхования от тиража 5 % закладных выигрышных листов Государственного земельного банка». Кто-то из владельцев календаря напоминает: «На 87-м году умерла Анна Т. в 1971-м». А «календарный» Пастернак пишет, между тем, родителям из Вильвы: «Маршрут мой: Кама и Волга до Самары и затем Азия, степь, степь, степь и степь до самых сартов, верблюдов, Самаркандских мечетей, плоских крыш, плоских носов и т. д. – на ориент экспрессе».
А вот листочка за 17 июня в нашем календаре, увы, нет – потерялся, выпал из дуги и сей же час провалился в небытие, как будто никогда этого 17 июня 1916 года и не было. Вот только что 15-го умер (в 1962 году) Федя Филякин 83 лет и то ли родился, то ли умер некий Антоша, вслед за которыми ушла в мир иной «психическая и белокровная» М. П. Борисова (в 1971 году), и вот тут-то 17 июня и исчезло! Жаль, потому что именно 17-го тот же самый Б. Л. Пастернак писал из той же Вильвы: «Всего вероятнее я из Уфы в Самару поеду и там немного пробуду, а оттуда на пароходе в Казань или Нижний и по железной дороге в Москву… Не знаю, право, как вам сказать, куда писать мне – я всё время в пути буду. Разве в Самару до востребования?»
А вот листок за 1 июля в календаре, к счастью, сохранился, и поэтому мы точно знаем, что 1 июля 1916 года было пятницей, «память мучеников безсребренников Косьмы и Дамиана», тираж одних выигрышных билетов, а оплата тиражных и выдача – совсем других. К счастью, в этот день у владельца календаря не случилось ничего из ряда вон выходящего (не то что три дня спустя, 4-го, когда родится племянница Оля и «громом убьет Сашу»). Но именно в этот день на самарскую землю ступит нога календарного поэта Пастернака, который, еще мгновение, и скажет, что побывал он в «лучшем, греховнейшем, элегантнейшем» et cetera.

Волк в загоне и другие обстоятельства, 1958

23 октября 1958 года было объявлено о присуждении Б. Л. Пастернаку Нобелевской премии по литературе «за значительные достижения в современной лирической поэзии, а также за продолжение традиций великого русского эпического романа». Дальнейшее хорошо известно: вышедшие на следующее утро газеты начали травлю поэта, а неделю спустя Пастернак был вынужден отправить в Стокгольм телеграмму следующего содержания: «В силу того значения, которое получила присужденная мне награда в обществе, к которому я принадлежу, я вынужден отказаться от незаслуженной премии, пожалуйста, не сочтите за оскорбление мой добровольный отказ». Шведы отреагировали незамедлительно: «Шведская академия получила ваш отказ с глубоким сожалением, симпатией и уважением».
Но это был еще не конец, потом будут многочисленные собрания и голосования об исключениях и «всеобщем презрении» (протокол одного из таких собраний сохранился в фондах нашего музея), обвинения и улюлюканья. Об одном эпизоде этих дней рассказывал мне то ли еще учившийся, то ли едва окончивший аспирантуру в ИМЛИ Владислав Петрович Скобелев. Эпизод неординарный: человек, хорошо знавший и ценивший Пастернака, прекрасно понимая, что и от него тоже потребуют подписи под письмом, клеймящим «сорняка и наймита», и отказаться от этой подписи он будет не в силах, отправился к знакомому хирургу и уговорил его положить его «под нож»: «Через три дня про меня уже все забудут, но три дня я должен провести в реанимации».
А передо мной – другой календарь, уже не перекидной, а отрывной. И год на этот раз 1958-й. И вот то самое 23 октября – четверг, «восход 7.15, заход 17.13, долгота дня 9.58». На листочке – «Легенда о Данко» на сюжет рассказа М. Горького «Старуха Изергиль», по картине художника И. Тоидзе. «75 лет со времени создания первой русской марксистской группы «Освобождение труда» и 35 лет со дня восстания рабочих в Гамбурге под руководством Эрнста Тельмана».
Листки этого календаря тоже пожелтели, но вот записей чернильной ручкой ни на одном из них нет. Да и негде делать эти записи – всё за всех решено, всё назначено. Какие тут могут быть еще записи? Наверное, такой же календарь висел и в доме того самого завтрашнего «волка в загоне», а сегодняшнего – нобелевского именинника? Ассортимент их был невелик, да и зачем в одной стране победившего социализма десятки календарей?
А я вот всё думаю: почему перекидной календарь вдруг превратился в отрывной? Может быть, чтобы не оставлять следов? Что упало, то пропало, и с плеч долой – из сердца вон?

Достать чернил и плакать

А вы говорите, календарей и сегодня – хоть отбавляй! Отбавляй-то, может, и отбавляй, а вот Отто Кирхнера не вернуть. Да хоть бы и Тоидзе с его «Легендой» тоже. Потому что другим стало время, другими стали мы, другими – и «календарные песни». Остается – достать чернил и плакать.

* Доктор филологических наук, профессор Самарского университета, старший научный сотрудник Самарского литературного музея имени М. Горького.

Опубликовано в «Свежей газете. Культуре» 13 февраля 2020 года, № 3 (176)

Дареному «зверю»…

Ольга КРИШТАЛЮК *

В уютной гостиной Музея Модерна мы собрались посмотреть на нового жителя, нового «зверя» – эта мандельштамовская метафора мне прямо-таки дорога. В ней чудится что-то волшебное, фантасмагорическое и чуточку опасное, как в настоящей сказке. Рояль в «Четвертой прозе» О. Мандельштама из детских воспоминаний – «умный и добрый комнатный зверь с волокнистым деревянным мясом, золотыми жилами и всегда воспаленной костью». Новый рояль приобретен руководством музея в конце завершившегося финансового года. Мы, благодарные слушатели и зрители, внимали ему с глубоким почтением, ожидая чудес.

Пианист, лектор – доктор искусствоведения Дмитрий Дятлов – не стал беречь новый рояль от простуды и «кормить его легкими, как спаржа, сонатинами» (О. Мандельштам), а решительно ввел публику в многоликий, богатый природными красотами – горними и дольними – мир великого и ужасного Франца ** Листа. Труднейшие пассажи Листа, выписанные на нотных страницах его произведений, напоминали Мандельштаму пожарных, которые, «размахивая костылями, волокут туда и обратно пожарную лестницу»

[Spoiler (click to open)]Такое сыграть могут только избранные. Например, Дмитрий Алексеевич.
Слушали его комментарии – актуальные, дельные – по поводу творческого облика Короля пианистов всех времен. В качестве иллюстраций прозвучало несколько известнейших пьес Листа: «Долина Оберманна», «Фонтаны виллы Д`Эсте», «Серые облака» и вершина большого концертного стиля – «Эпизод из «Фауста» Ленау. Танец в деревенском кабачке» (или «Мефисто-вальс»).
Светили золотисто-зеленые абажуры у рояля, создавая атмосферу уюта и покоя. Это тогда, в далеком XIX веке, публика содрогалась от громоподобных хроматических гамм-водопадов, октавных трелей, дерзких модуляций, остро-диссонансных аккордов. Нежные дамы, возможно, падали в обморок. Вот и первая жена Ф. Листа, Мария д`Агу, впоследствии ставшая писательницей с модным псевдонимом мужского рода Даниэль Стерн, знающая жизнь дама 28 лет, была сразу же покорена невероятным искусством молодого виртуоза, услышав его игру в одном из парижских салонов весной 1833-го.
А Листу было всего 22 года. Постепенно стараниями друзей и почитателей вокруг Ф. Листа создавался настоящий культ. По рекомендации Марии д`Агу секретарем композитора стал скромный переписчик нот Гаэтано Беллони, который оказался настоящим гением пиара и менеджмента. В течение 6 лет он отвечал за подготовку и проведение листовских концертов, «самых масштабных и дорогих из проводившихся когда-либо концертных турне: от Лиссабона и Лимерика на западе Европы до Константинополя и Елисаветграда на востоке».
«До приезда Листа в любой город Беллони либо отправлялся туда сам, либо посылал кого-то вперед, чтобы передать в местную прессу сообщения о восторгах, вызванных предшествующими выступлениями. Одна из удачно запущенных перед приездом Листа историй – неизвестно, правдивая или вымышленная – о некоей поклоннице, собиравшей кофейную гущу из чашек Листа и хранившей ее в стеклянном флаконе на груди, гарантировала нашествие истерически настроенных дам на ближайшее выступление» ***.
Лист настолько ценил его работу, что впоследствии вписал имя Беллони в завещание, назвав его не только слугой, другом, но и частью «новой немецкой школы».
***
Сейчас время не то. Куда спокойнее! Все музыкальные остроты Листа мы воспринимаем легко, подчас не задумываясь, какие революции кипели вокруг них когда-то. Вот и Дмитрий Алексеевич в самом начале вечера в качестве преамбулы к лекции о музыке Листа высказал мысль о том, что «музыка ничего не выражает и является лишь игрой звуковых форм, интонаций, ритмических формул».
Эта мысль давняя и принадлежит музыковеду XIX века Эдуарду Ганслику. Несмотря на ее основательность и правдивость во многом, доказывать эту тезу на примере произведений Ф. Листа, на мой взгляд, дело не очень благодарное. Другое дело – применить это высказывание по отношению к музыке А. Веберна! А музыкальный стиль Листа и сформировался благодаря тому, что он стремился выразить в своих импровизациях, звуковых фантазиях свои непосредственные впечатления от необычных пейзажей, произведений живописи, музыки, литературы. И здесь речь не столько о целенаправленном воплощении идеи романтической программности, сколько о специфическом свойстве композиторского таланта Листа – ему нужно было от чего-то оттолкнуться в сочинении музыки, от каких-либо внемузыкальных ассоциаций.
Фортепианный цикл «Первый год странствий. Швейцария» насыщен, как известно, литературными ассоциациями, «Второй год. Италия» – ассоциациями с картинами эпохи Возрождения, «Третий год. Италия» – аллюзиями на религиозные сентенции. Каждой пьесе «Первого года странствий» предпослан эпиграф, а к «Долине Оберманна» – три эпиграфа! Это цитаты из романа Э. Сенанкура «Долина Оберманна» и строфа из поэмы Байрона «Паломничество Чайльд Гарольда».
Думаю, не стоит считать, что роман Сенанкура почти не важен для понимания пьесы Листа. Напротив, эти цитаты и формируют смысловой, содержательный план произведения. Этот роман, знаковый для листовского поколения, был написан в самом начале XIX в. и на несколько десятилетий почти забыт. Но в 1830-х он становится крайне популярен среди французской интеллигенции, во многом стараниями Жорж Санд и Марии д`Агу. Этой книгой зачитывался молодой Лист, сравнивая себя с героем романа.
Среди интересовавших его литературных работ наверняка был и роман Шатобриана «Рене, или Следствие страстей» (1802), и, конечно, поэзия Байрона. И очевидно, что между несчастным скитальцем Оберманном, изгоем Рене и мятежным странником Чайльд Гарольдом есть нечто общее, что роднит их образы и с фигурой самого Листа. Ведь и к поэме «Чайльд Гарольд» Байрон тоже выбрал весьма красноречивый эпиграф, в духе самого Листа: «Мир подобен книге, и тот, кто знает только свою страну, прочитал в ней лишь первую страницу. Я же перелистал их довольно много, и все нашел одинаково плохими» (Фужере де Монброн, роман «Космополит, или Гражданин мира»).
Оберманн не просто меланхолический странник эпохи раннего романтизма, он еще и философ-экзистенциалист, чьи высказывания о жизни полны обезоруживающей искренности и правды. Например, такое: «Ничто так не утомляет нас, как эта вечная медленность всего на свете. Она удерживает человека беспрерывно в состоянии ожидания, и жизнь проходит прежде, нежели мы достигаем той точки, с которой думали начать жить». Или: «Я не отыскиваю дороги, напротив, иду, стараясь заблудиться».
Оберманн стремился найти свою долину обетованную, свое место в холодном и равнодушном мире. Природа указывает ему путь к себе. Именно через описания природных пейзажей, осознанные как особый художественный прием, ранние романтики, – а Сенанкур и Шатобриан в их числе – выражали чувства своих героев, душевные состояния, что было весьма необычно и свежо для литературы начала XIX в.
Таков и Лист, для которого трилогия «Годов странствий», которая последовательно создавалась им на протяжении сорока лет, стала фундаментом его мировоззрения с восхождением от природы через искусство к религии. Через созерцание природы Швейцарии, долин озера Леман (Женевское озеро, которое Ж. Ж. Руссо называл «зеркалом души»), композитор стремился к самопознанию, к раскрытию своей внутренней природы. Поэтому пьеса «Долина Оберманна» очень важна в драматургии цикла и неслучайно находится в точке его золотого сечения, она квинтэссенция философских исканий композитора в тот период.
Первая цитата из романа выстроена вокруг риторических вопросов о собственном бытии и является основой содержания первого раздела пьесы: «Чего я хочу? И что я? Чего требовать от природы? Любое начало пути скрыто, а конец обманчив, каждая форма изменчива, а всё, что кажется продолжительным, слишком ограничено… я чувствую, я существую, но меня вокруг лишь обступают неукротимые желания, готовые поглотить меня, вокруг меня реют соблазны фантастического мира, готовые отдаться мне, но это всего лишь чувственные, очаровывающие заблуждения, которые мгновенно разрушаются».
И странности аккордовых сопоставлений, резких, порой слишком диссонансных, на мой взгляд, и семантика интонаций-вопросов объясняются этими метафорами – «каждая форма изменчива… вокруг меня заблуждения».
Следующие два раздела, знаменующие появление надежды в мажоре и очистительную ночную грозу, связаны со второй цитатой: «Всю невыразимую чувствительность, очарование и отраву наших бесполезных годов, всеобъемлющую страсть, равнодушие, раннюю мудрость, прелестные увлечения, стремления и всю глубину скорби, какие только может вместить сердце человеческое, я испытал в эту незабываемую ночь. Я сделал решительный шаг к бессильной старости, словно промелькнуло 10 лет моей стремительной жизни».
И заключительный жизнеутверждающий раздел в ми мажоре выражает – и даже изображает – содержание байроновской строфы:
О, если бы нашёл я воплощенье
И выразил хотя б не всё, хоть часть
Того, что значит чувство, разум, слабость, сила, страсть,
И если б это всё могло совпасть
В едином слове «молния» и властно
Сказало бы, что жить дана мне власть, –
О, я б заговорил! – но ждать напрасно:
Как скрытый в ножнах меч, зачахнет мысль безгласно.
Пер. В. Левика
Здесь ключевой метафорой для Листа стало байроновское слово «молния». Последняя музыкальная фраза пьесы, звучащая в октавный унисон на фортиссимо, – это и есть тот самый знак молнии, высшего проявления творческого духа, ради которого стоит жить и творить…
***
И новый рояль фирмы Brodmann говорил выразительно, страстно, рассыпаясь сотней звуковых искр в верхних регистрах и глухо рокоча в басах. Кстати, именно это глуховатое звучание нижних регистров и настораживало. То ли было холодно ему, сказочному зверю, то ли не сказочный он вовсе…
Вообще, фирма роялей Brodmann давно является уважаемым мировым брендом. В Вене в 1796 г. выдающийся мастер музыкальных инструментов Йозеф Бродманн основал фабрику роялей. В 1821-м к нему присоединился его ученик Игнац Бёзендорфер. Бродманновские рояли были у многих известнейших музыкантов, задававших тон в музыкальной жизни Европы XIX века. Рояли Бродманна ценились самим Бетховеном! Такой рояль был у К. М. фон Вебера, и композитор очень хвалил свой инструмент. Причем инструменты Бродманна-Бёзендорфера славились не только качеством звука, но и крепостью конструкции. Ф. Лист играл на роялях этой фирмы и, будучи славен не только непревзойденной виртуозностью, но и силой удара, которую не всякий инструмент выдерживал, не сломал, к счастью, ни одного бродманновского инструмента.
Сейчас знаменитый рояльный бренд называется так: «Йозеф Бродманн Пиано Груп». Все этапы технологического процесса в изготовлении инструментов соблюдаются в соответствии с более чем 200-летней исторической традицией. Например, тщательно выбирается древесина для резонансных дек. В серии Professional на роялях устанавливаются деки известной немецкой фирмы Strunz, струны фирмы Röslau, клавиатура – Klüge, молоточки – Abel. С такой фирменной начинкой не поспоришь, всё должно прекрасно работать и звучать.
Однако за два века успешного существования в фирме произошли определенные изменения, появились новые бренды. Появились сравнительно недорогие гибридные рояли, чье производство давно перенесено в Азию, их конструкция проще и ускорен процесс производства. Эти недорогие рояли весьма востребованы рынком. Чтобы сформировать иллюзию высокого статусного происхождения инструмента, часто в его названии используется какой-либо старинный немецкий или австрийский бренд многолетней давности. Со знаменитым брендом эти инструменты имеют в основном маркетинговую связь.
В рейтингах роялей высшего исполнительского уровня первым номером в списке идет итальянская фирма роялей Fazioli, вторым – Steinway & Sons, далее – August Förster, Steingraeber & Sohne, кстати, австрийская Bösendorfer и еще много-много славных имен…
Рояли Brodmann находятся в топе «Потребительский азиатский низкобюджетный класс» (Китай). К информации можно относиться по-разному. Будем считать, что рояли Brodmann, наверное, хороши, каждый в своем классе. Только неизвестно, какой класс достался на этот раз. Можно лишь догадываться.
Конечно, музыкальная общественность Самары рада подарку, очень рада. Слов нет! Дареному «зверю» в зубы не смотрят. И всё же…

* Музыковед, кандидат искусствоведения, доцент кафедры теории и истории музыки СГИК.
** Кстати, имя Франц – в честь Франциска Ассизского. Отец композитора, Адам Лист, был не просто истым католиком, но и францисканцем. В этом же ключе воспитывал сына.
*** Лебрехт Н. Кто убил классическую музыку. – М.: Классика-XXI, 2007. – 588 с.

Опубликовано в «Свежей газете. Культуре» 13 февраля 2020 года, № 3 (176)